«Кадиш» Аллена Гинзберга в переводе Дмитрия Манина (из новой книги «Подписных изданий»)

«Подписные издания» выпустили «Вопль. Кадиш. Стихотворения 1952-1960» 

американского поэта-битника Аллена Гинзберга в переводе Дмитрия Манина и

с комментариями Дмитрия Хаустова. В поддержку выхода книги, «Флаги» публикуют

перевод исповедальной поэмы «Кадиш».

 

КАДИШ

 

Посвящается Наоми Гинзберг, 1894–1956

 

Странно мне думать, что ты ушла без крючков и корсетов, а я гуляю по

     солнечным улицам Гринвич-Виллидж.

деловой Манхэттен, зима, ясный полдень, а я не ложился всю ночь, говорил,

     говорил, читал вслух Кадиш, слушал слепой Рэя Чарльза крик блюза с

     пластинки

ритм ритм — и память моя о тебе три года спустя — И читал вслух последние

     строфы торжественные "Адонаиса" — плакал, осознав наши муки —

И что Cмерть есть бальзам, о котором мечтают певцы, помнят, пророчат, поют,

     как в Гимне иудейском или буддийской Книге ответов — и в придуманном

     мною увядшем листке — на заре —

Погружаясь мечтами в прошлое время, Твое — и мое в гонке к Апокалипсису,

последнему мигу — цветку огневому в свете Дня — и к тому, что потом,

обратясь на разум свой, увидевший город Америки

в миге отсюда, и великую мечту обо Мне ли, иль о Китае, иль о тебе и России

     фантомной, или смятой постели, не существовавшей —

как стихотворенье во тьме — унеслось в Забвенье —

Нечего больше сказать, не о чем плакать, кроме Существ Сна в западне его

     исчезновенья,

стонущих с ним и кричащих, торгующих клочьями иллюзии, поклоняющихся

     друг другу,

поклоняющихся Богу, сущему во всем — судьба или воля? — пока оно длится,

     Видению — а что еще?

Оно скачет вокруг меня когда выхожу я на улицу, оглядываясь через плечо,

     Седьмая авеню, зубцы конторских зданий с окнами выталкивают друг друга

     под облака, высокие, как небо — мгновение, и небо вверху знакомо синеет.

или по авеню туда, к югу — к Нижнему Ист-Сайду — где гуляла ты 50 лет назад

     девочкой — из России и ела первые ядовитые помидоры Америки —

     пугалась в доках — потом пробивалась сквозь толпы на Орчард-стрит куда?

     — к Ньюарку —

к кондитерской, к домодельному ситро начала века, мороженому, сбитому

     вручную в чулане на затхлом темном дощатом полу —

К университету замужеству нервному срыву, операции, к учительству в школе

     и ученичеству безумия, во сне — что эта жизнь?

К Ключу в окне — и ложится великий Ключ светлой головкой на Манхэттен,

     расстилается по полу, по тротуару — сплошным огромным лучом,

     скользящим со мною по Первой к Еврейскому театру — и к тому нищему

     месту

родному тебе, да и мне, но мне все равно теперь — Странно, пройдя через

     Патерсон, Запад, Европу, вернуться сюда,

где испаноязычные возгласы в дверях на крылечках и мальчишки на улице

     смуглые, и пожарные лестницы ровесники тебе

— Хотя у тебя уже возраста нет, он со мной здесь остался —

Или мне-то уж точно, а может Вселенной самой — а она умирает, наверное, с

     нами — отменяется все, что будет — Все, что было, ушло навсегда каждый

     раз —

И это прекрасно! И можно ни о чем не жалеть — не бояться безлюбья

     радиаторов пытки даже боли зубной наконец —

Но приходит она пожирающим сердце львом — и агнец, душа наша, увы, на

     закланье ложится свирепому голоду перемен — шерсть и зубы — и ревущая

     боль костей, скальп долой, ребер лом, кожи гниль, облапошенная

     Несгибаемость.

Ай-я-яй! горе нам! Беда нам! А ты ушла, Смерть увела тебя, Смерть

     Милосердная, ты покончила с веком своим, с Богом, прошла всю тропу свою

     — Покончила и с собой наконец — Чистая — Снова во Тьме младенческой

     предстоящей Отцу, нам всем — предстоящей миру —

Там покойся. Нет тебе больше страданья. Я знаю, куда ты ушла, там хорошо.

Больше не будет цветов на нью-йоркских лугах, ни радости, ни страха перед

     Луи,

больше не будет его нежности и очков, школьных десятилетий, долгов, любвей,

     телефонных звонков перепуганных, ложа зачатья, родни, рук —

Больше не будет сестры Эланор — ушла до тебя — мы скрывали — ты убила ее

     — или она убила себя смиряясь с тобой — артрит губит сердце — но Смерть

     вас обеих убила — Неважно —

Ни памяти мамы твоей, слез немого кино в 1915 году неделями кряду — как

     слушали в забытье и обиде речь Мари Дресслер к человечеству, пляски

     юного Чаплина,

иль Бориса Годунова, Шаляпин в Метрополитен, восторг от голоса рыдающего

     царя — на галерке с Эланор и Максом — видя буржуев, занимавших в

     партере места, меха белые да бриллианты,

автостопом по Пенсильвании с Лигой соцмолодежи в черных юбках

     мешковатых штанах физкультурниц, на фото 4 девушки приобняли друг

     друга, смех в глазах, скромно-скромно, одиночество девства в 20-х

все постарели теперь, или умерли, эти длинные волосы ныне в могиле — потом

     вышли замуж, кому повезло —

Ты пробилась — и я появился — после брата Юджина (он все безутешен, не

     стешется горе пока его рак не ухватит клешней — не убьет — может, позже

     — подумает скоро —)

И это последнее, что я помню, где я вижу их всех, сквозь себя, теперь — только

     вот не тебя

Я не знал, каково тебе будет — что за разверстая смрадная пасть подкралась

     сначала — к тебе — была ль ты готова?

И куда? В эту Тьму — туда — к этому Богу? в сияние? Господь в Пустоте?

     Словно око во сне в туче ночи? С тобой ли вконец, Адонай?

За пределами памяти! Не угадаешь! Не череп пустой пожелтелый в могиле,

     ларчик праха червям, лента цветная — Смерти глава в нимбе? трудно

     поверить, ведь правда?

Неужели лишь раз вспыхнет солнце душе, только миг бытия, и уж как ничего не

     бывало?

Ничего сверх того, что имеем — что имела ты — жалкое — но и Триумф,

     побывать здесь, меняться, как дерево, сломленное, иль цветок — землей

     пожран — но безумный, цветной, в лепестках, мыслящий о Вселенной,

     потрясен, сорван, гол стебель, сунут в больницу, как в ящик яичный, рана в

     тряпице — ум луной изуродован, Обезничтожен.

Всем цветкам цветок, что познал себя в саду и боролся с ножом садовника

     побежден

Срезан ледышкой дурацкой Снеговиком — пусть Весной — тень мысли

     странная — какая-то Смерть — с заточкой сосульки — в венке старых роз —

     очи из псины — елда потогонной работы — сердце-утюг.

Все наслоения жизни, что нас измотали, — часы, тела, сознание, башмаки,

     груди — сыны утроб наших — ваш коммунизм — "Паранойю" в больницы.

Ты однажды лягнула ногой Эланор, а она умерла потом от разрыва сердца. А

     ты от удара. Во сне? не прошло и года, а вы теперь сестры по смерти.

     Счастлива ли Эланор?

Макс живой безутешен в конторе на Нижнем Бродвее, усы одинокие над

     Бухгалтерией полночи, вроде. Жизнь проходит — он видит — и что теперь

     мучиться? Всё мечтать о наживе, иль что мог бы нажиться, нанять няньку,

     детей родить, даже бессмертье тебе отыскать, Наоми?

Я скоро с ним встречусь. Но сейчас надо к делу — к тебе — то, что я упустил,

     когда у тебя были губы.

Навсегда. Это наша судьба — Навсегда — как у Эмили Дикинсон кони — мчатся

     к Концу.

Они знают дорогу — Эти Кони — бегут быстрей мысли — поперек нашей жизни

     — и уносят с собой ее.

 

     Благолепная, боле не больно, в шрамах душа, разум замазан, замужем

заживо, смертью смерена — ни чела, ни чресел, все погибло.

     В мире, данном, цветок обезумевший, без Утопии, под крышкой сосновой, в

земле помазана, в пустыню отпущена, приими, Иегова.

     Безымянный, Одноликий, Навек непостижный, безначальный, бесконечный,

Отче в смерти. Хоть не для меня эта Проповедь, ни жены у меня, ни гимна, ни

Неба, ни головы в блаженстве моем, преклоняюсь

     Пред тобой, Небо, после Смерти одно ты благословенно в Ничтожестве, не в

свете иль мраке, в Бездневной Вечности —

     Возьми у меня этот Псалм, что сорвался с руки моей за день, время мое,

Ничему отданное — во славу Твою — Но Смерть

     это конец, из Пустыни бегство, путь Удивленного, Дом желанный для Всех,

черный плат отмытый слезами дочиста — страница после Псалма — последняя

сдача моя и Наоми — к совершенной тьме Бога — Смерть, уйми своих

призраков!

 

II

 

     Снова и снова — рефрен — Больниц — все не пишу твоей хроники — голый

замысел — разрозненные картины

     перед взором проходят — как хор саксофонный домов и годов —

воспоминание электрошока.

     Долгие ночи ребенком в квартире в Патерсоне, сторожа твои нервы — ты

толстела — а дальше —

     Тем днем, когда вместо школы я остался присмотреть за тобой — раз

навсегда — когда я поклялся, что стоит кому отвергнуть мои взгляды на мир, я

пропал —

     После бременем — клятвой просвещать человечество — обнародовать

частности — (безумен как ты) — (ум — условность) —

     Но глядя в окно на бродвейском углу ты распознала убийцу мистического из

Ньюарка,

     Позвонил врачу — "Прогулка и отдых" — я набросил пальто и мы вышли на

улицу — Там какой-то мальчишка крикнул тебе ни с того ни с сего — "Куда вы,

Мадам, в Могилу?" — я вздрогнул —

     ты же прикрыла лицо траченной молью горжеткой, вроде противогаза от

яда тайно Бабушкой пущенного в воздух Манхэттена —

     А водитель городского автобуса-жестянки — был ли он гангстером? Тебя

передернуло от взгляда на него, я едва заставил тебя войти — в Нью-Йорк, до

самой Таймс-сквер, к автовокзалу —

     где мы два часа ошивались гоняя невидимых блох и еврейскую болезнь —

на ветру, отравленном Рузвельтом —

     охотящимся за тобой — и я за тобой, как приклеенный, надеясь, что все

кончится в тихой комнате викторианского дома у озера.

     3 часа по туннелям мимо всей американской промышленности, Бейонна

готового к Мировой войне, танки, газовые скважины, содовые заводы,

столовые, бастионы веерных депо — в хвойные леса индейцев Нью-Джерси —

тихие городки — дороги, вьющиеся через бор —

     Мосты через ручьи без оленей, где вампумами устлано дно — то томагавк,

то косточка Покахонтас — и миллион старушек, голосующих за Рузвельта в

домиках коричневого кирпича, ответвления шоссе Безумия —

     порой ястреб на дереве или дрозд-отшельник ищет совье дупло —

     И спорим все время — боимся попутчиков на передних сиденьях, храпящих

безучастно — где-то храпят они теперь?

     "Пойми, Аллен — ведь — с тех самых пор, как мне вставили в спину три

штыря — что-то сделали там со мной, отравили, хотят уморить меня — три

штыря, три здоровых штыря —

     Эта сука! Бабуля твоя! Я на прошлой неделе гляжу, вся в штанах, как мужик,

вещмешок за спиной, так и лезет по пожарной лестнице там, где кирпичная

стенка

     Хотела опрыскать меня бациллами — среди ночи — может, Луи заодно с ней

— он против нее не пойдет —

     Я тебе мать, отвези меня в Лейквуд (где был взрыв "Гинденбурга" полным

Гитлером в 37-м) там можно спрятаться".

     Там — в доме призрения д-ра Какеготам — укрылась за шкафом —

требовала переливания крови.

     Оттуда нас вышвырнули — с чемоданом брели по чужим тенистым газонам

— сумерки, сосны ночные — длинная мертвая улица вся в сверчках и кустах

ядовитых —

     Я запер ее — большой дом ПАНСИОН С НОМЕРАМИ — заплатил за неделю

вперед хозяйке — внес наверх чемодан чугунный — сидел на кровати мечтая

улизнуть —

     Чистая мансарда с приветливым покрывалом — тюлевые занавески —

узорный половик — Обои с потеками ровесники ей. Как дома.

     Я сел на ближайший автобус в Нью-Йорк — на заднем сиденье

подавленный, оцепенелый — будет хуже? — я бросил ее — мне было всего 12.

     Отсидится ли в комнате и к завтраку выйдет как ни в чем не бывало? Иль

запершись, в окно станет тайных агентов высматривать в переулке? Ухом к

двери слушать Гитлеров газ-невидимку? В кресле дремать — иль притворно,

дразня — одна перед зеркалом?

     Двенадцати лет по Нью-Джерси ночным рейсом, Паркам оставив Наоми в

заколдованном доме — сам в судьбоносном автобусе — обмякнув в сиденье —

струны порваны — сердце бьется о ребра — в голове пусто — Покоя бы в гробу

ей —

     Или вернуться в Нормальную Школу в Ньюарке, в черной юбке на уроки про

Америку — зимой без обеда на улице — соленый огурец за пенни — к ночи

домой уложить Эланор —

     Первый раз нервный срыв в 19-м — в школу не ходила, три недели лежала в

темной комнате — что-то скверное — ни разу не сказала мне, что — мучили

звуки — снились скрипы Уолл-стрит —

     Перед серой Депрессией — уехала за город — отошла — есть у Лу снимок:

сидит на траве по-турецки — в распущенных волосах цветы — улыбка —

играет колыбельную на мандолине — дым плюща ядовитого в летнем лагере

левых, и я, младенец, вижу деревья —

     или снова учителем в школе, смеется с дебилами, класс для отсталых — ее

русское призванье — сонные губы идиотов, большие глаза, тонкие ступни,

прогнутые спины, рахит —

     большие головы качаются над Алисой в Стране чудес, на всю доску «К О Т».

     Наоми терпеливо читает из книжки коммунистических сказок — Сказка о

Внезапной Нежности Диктатора — Милосердие Колдунов — Поцелуи Армий —

     Кащеи за Зеленым Столом — Царь и Рабочие — издательство "Патерсон

пресс" их печатало до середины 30-х, когда она помешалась, не то они

закрылись, все сразу.

     О Патерсон! Я поздно вернулся в ту ночь. Луи волновался. Как я мог — что я

думал себе? Ее же нельзя оставлять. Сумасшедшую в Лейквуде. Звони врачу. \

Звони в пансион под соснами. Поздно.

     Лег измочаленный, желая покинуть мир (вероятно, в тот год только

влюбился в Р — героя моих старших классов, еврейский мальчик, тихий,

опрятный — стал врачом —

     Я потом, живота не щадя, поехал за ним на Манхэттен — он учился там в

колледже — на пароме молился, поклялся спасать человечество, если возьмут

— ехал сдавать вступительные —

     как честный революционный юрист по трудовому праву — учиться —

вдохновляясь Сакко-Ванцетти, Норман Томас, Дебс, Альтгельд, Сэндберг, По —

Синими книжечками. Стать президентом, сенатором.

     горе невежде — позже грезил упасть Р в потрясенные ноги признаваясь в

любви 41-го — Как был бы он добр ко мне, хоть я и желал его безнадежно —

первая любовь — отчаянье —

     И — лавина смертельная, Гималаи гомосексуальности, Маттерхорны мудей,

Большой Каньон седалища — бремя на мою тоскующую голову —

     а меж тем я бродил по Бродвею воображая Бесконечность резиновым

мячиком вне пространства — а что снаружи? — возвращаясь на Грэхем-авеню

все тоскуя, мимо одиноких живых изгородей вдоль улицы, грезя после кино —)

     Телефон зазвонил в два часа ночи — Скорая — она помешалась — Наоми

прячется под кроватью визжит Муссолини! бациллы! — Спасите! Луи! Буба!

Фашисты! Смерть! — хозяйка перепугана — старый пердун швейцар орет ей в

ответ —

     Ужас будит соседей — дам пожилых на втором этаже, отдыхающих после

климакса — все эти тряпки промеж ног, чистые простыни, вина за потерянных

детей — бледнеющие мужья — дети нос задирают в Йейле или бриолинят

волосы в нью-йоркских колледжах — или дрожат на педагогическом в

Монтклер-стейт, как Юджин —

     Ее большие ноги поджаты к груди, ладонь вперед: Не Подходи, шерстяное

платье на бедрах, шуба затянута под кровать – она забаррикадировалась там

чемоданами. Луи в пижаме у телефона, испуган — вот как? — Кто же знал? —

моя вина, довел ее до одиночества? — сидит без огня на диване, его бьет

дрожь, понять —

     Поехал утренним поездом в Лейквуд, Наоми застал все еще под кроватью —

решила, что привел Полицейских с ядом — визжит — где же, Луи, твое сердце?

Убило тебя исступленье Наоми?

     Вытащил ее оттуда, за угол, такси, запихнул вместе с чемоданом, но

водитель их высадил у аптеки. Два часа до автобуса.

     Я лежал, сам не свой, в нашей четырехкомнатной, в большой кровати в

гостиной, у письменного стола Луи — трясся — он вернулся в ночи, рассказал.

     Наоми в рецептурном отделе защищалась от врагов — полок с детскими

книжками, спринцовками, аспирином, склянками, кровью — "Чур меня, чур —

убийцы! Руки прочь, уходите! Скажите, что не тронете!"

     Луи в ужасе у крана с газировкой — стайка местных герл-скаутов —

кока-кольные пьяницы — медсестры — водители в пересменок — копы

местные обалдели — пастору видятся свиньи над древним обрывом?

     Принюхалась — Луи указал в пустоту? — Кока-кола идет у посетителей

носом — вылупились — Луи унижен — Наоми торжествует — Номер: 

Объявление Заговора. Приходит автобус, водители их не берут до Нью-Йорка.

     Звонок д-ру Какеготам: "Ей нужен отдых". Психбольница Стейт-Грейстоун —

"Привозите ее, мистер Гинзберг".

     Наоми, Наоми — потная, полная, глаза навыкате, застежка на платье

разошлась — волосы на лоб, чулки дико сползли — требует переливания крови

— рука праведно подъята — в ней зажата туфля — босиком в аптеке —

     Враги наступают — какой у них яд? Диктофоны? ФБР? Жданов ли прячется за

прилавком? Троцкий готовит вирус крысиный в подсобке? Дядюшка Сэм

распыляет яд-духи в негритянском районе Ньюарка? Дядюшка Эфраим, пьян

убийством в баре политиков замышляет Гаагу? Тетка Роза мочится в шприцы

испанской Гражданской войны?

     пока не пришла из Ред-Бэнка за 35 долларов платная скорая — За руки, за

ноги — привязали к носилкам — стонала, призраками отравлена, блюя химией

всю дорогу до города, моля о пощаде от Эссекса до Морристауна —

     И обратно в Грейстоун, где лежала три года — последний прорыв этот снова

отправил в Бедлам ее —

     И вперед по палатам — я часто бывал там — старушки застылые, серые, как

туман или пепел или стены — сидят, бормоча в пол — Стулья — ведьмы

сморщенные проклинают — молят 13-летнего о пощаде —

     "Возьми меня домой" — я бывал там один, ища Наоми пропащую, на

процедурах — "Нет, ты сошла с ума, мама" — отвечал — "Врачи знают". —

 

     А брат мой Юджин, ее старший сын, изучал юриспруденцию в снятой

комнате в Ньюарке —

     в наши палаты приехал назавтра — сел на хромую кушетку в гостиной —

"Пришлось положить ее снова в Грейстоун" —

     — взгляд недоуменный, такой молодой, слезы в глаза набежали — поползли

по лицу — “Но зачем?” — вой отзывается в скулах, закрыты глаза, голос тонкий

— лицо полно боли.

     А он далеко, спасся в лифте Ньюаркской библиотеки, ежеутренняя бутылка

молока на окне пятидолларовой меблирашки у трамвая —

     Он работал по 8 часов за $20 в неделю — все годы колледжа — жил один

беспорочно вблизи негритянских борделей.

     Бедный девственник — стихи писал об Идеалах и письма в редакцию

местной "Вечёрки" — (мы оба писали, осуждая сенатора Бору и

изоляционистов — в мистическом ужасе перед мэрией Патерсона —

     Я однажды пробрался туда — в местный храм Молоха с фаллической

башней, купол в узорах, странная готика на Маркет-стрит — подражанье

Лионской мэрии —

     флигеля, балконы, завитушки колонн и ворота к гигантским часам, тайная

комната с картами, где витал дух Готорна — тьма Долгов в Налоговой —

Рембрандт курящий во мраке —

     Молчанье столов полированных в зале заседаний — Ольдермены? Комитет

по финансам? Ковы цирюльника Моски — гангстер Дэрмоу отдающий приказы

из сортира — Битвы безумцев за Зоны, Пожарных, Полицию — Закулисная

Метафизика — нам крышка — на автобусной остановке перед входом Юджин,

глядящий все детство —

     где тридцать лет проповедовал безумный евангелист, жестоковлас,

трещиноват, верен своей злой Библии — мелком на асфальте "Готовься К

Встрече С Господом" —

     на бетоне мостика через станционные пути "Бог Есть Любовь" —

бесновался, как я бы бесновался — Смерть мэрии —)

     Но Юджин молод — 4 года педагогического — полгода преподавал и

бросил, переделать жизнь — заели Вопросы Дисциплины — смуглый зов

итальянок в классе,

     распутство зеленых девиц, языка не знают, сонеты ни

к чему — только и знал, что промахнулся —

     жизнь переломил и наскреб на юридический — штудировал синие фолианты,

катался на древнем лифте за 13 миль от Ньюарка, учился вовсю ради

будущности

     но наткнулся на Жалобы Наоми на пороге своего провала, в последний раз,

Наоми ушла, мы сироты — дом — и он в нем —

     Так поешь куриного бульона, Юджин. Проповедник надрывается перед

зданием мэрии. А у Лу романтика среднего класса и возраста — втайне —

музыка из его книги 37-го — Честен — тяга к прекрасному —

     Не влюблялся с того самого крика Наоми — с 23-го? — заплутавшей в

палатах Грейстоуна — опять шок — электричеством по инсулину.

     А от метрозола она потолстела.

 

     Так что через несколько лет она вернулась домой — мы строили планы — я

ждал этого дня — мама снова будет готовить и — играть на пианино — петь под

мандолину — гуляш из легких, и Стенька Разин, и партийная линия по финской

войне — и Луи в долгах — подозревают нечистые деньги — тайны капитализма

     — и прошла по длинному коридору, глядя на мебель. Никогда ее всю не

помнила. Какая-то амнезия. Осмотрела салфеточки — а столовый гарнитур

продан —

     стол Красного дерева — 20 лет обожания — ушел к старьевщику — пианино

еще здесь — и книга По — и мандолина, хотя без струны, запылилась —

     Пошла в заднюю комнату прилечь и подумать, подремать, спрятаться — я

пошел с ней, не оставлять одну — лег рядом — шторы закрыты, сумрак, вечер

— Луи у себя за столом, ждал — может, курицу варил к ужину —

     "Не бойся, что я вернулась из психиатрической больницы — ведь я твоя

мать —"

     Бедная, милая, потерянная — страх — лежу рядом — Говорю: "Люблю тебя,

Наоми" — замер у ее плеча. Заплакать бы, это ли бесприютный одинокий союз?

— Беспокойно, и она скоро встала.

     Было ль когда ей довольно? И — сидела одна на новой кушетке у окон на

улицу, в тревоге — щекой на руку — щуря глаза — на то, что судьба в этот

день —

     Ковыряя ногтем в зубах, рот буквой "о", подозрение — разношенная вагина

мысли — рассеянный искоса взгляд — некий злой долг на стене, к оплате — и

близятся вислые груди старого Ньюарка —

     Может, поймала радиослухи антенной в башке, управляемой через три

штыря, что мафия вставила в спину ей в амнезии, в больнице — между

лопатками боль от них —

     В голову отдает — Рузвельт знает, она мне сказала, о деле ее — Сейчас не

убьют, боятся, правительству их имена известны — след ведет к Гитлеру —

хочет уйти навсегда из дома Луи.

     Однажды внезапный припадок ночной — шум в ванной — как душу

выкаркивает — судороги, изо рта красная рвота — из зада вода бьет, понос —

на четвереньках перед унитазом — моча ручьем между ног — блевота на

кафельный пол по размазанному черному калу — в сознании —

     Сорок лет, варикозные вены, нагота, тучность, обреченность, убежав за

дверь у лифта зовет полицию, выкликает подругу Розу на помощь —

     Однажды заперлась с бритвой или йодом — слышали кашель сквозь слезы у

раковины — Лу разбил стеклянную зеленую дверь, мы вытащили ее в спальню.

     После всю зиму спокойно — гуляет одна по Бродвею, недалеко, читает

"Дейли Уоркер" — Руку сломала, упала на гололеде —

     Стала планировать побег от вселенских интриг убийц-финансистов —

сбежала в Бронкс к сестре Эланор. И это новая сага покойной Наоми в

Нью-Йорке.

     Или через Эланор, или Рабочий Кружок, где она надписывала конверты, она

пробилась — ходила в магазин за томатным супом Кэмпбелла — на деньги, что

посылал ей Луи — Потом нашла себе милого, доктора — д-р Айзек работал в

Союзе Моряков — итальянская лысина с пухлой старой куклой — сам был

сирота — но его пнули оттуда — былое Жестокосердие —

     Опустилась, сидела в корсете на кровати или в кресле, бормотала — "Мне

жарко — я толстею — какая у меня была прекрасная фигура до больницы —

Видели бы вы меня в Вудбайне" — Это меблированные комнаты близ

Северомичиганского университета, 43-й.

     Смотрит картинки голых младенцев в журнале — реклама детской

присыпки, пюре морковное баранье — "Буду думать только хорошие мысли".

     Летом у окна мотая головой туда-сюда бесконечно, в гипнозе, в отрешении

еврейской молитвы —

     "коснусь его щеки, коснусь его щеки, он тронет мне ладошкой губы, я думаю

хорошие мысли, у младенца прекрасная ладошка". —

     Или отшат всем телом, отврат — что-то мысль о Бухенвальде — что-то

инсулин бьет в голову — гримаса нервный вздрог Непроизвольного (как

передергивает когда мочишься) — дурная химия в коре мозга — "Нет не думай

об этом. Он стукач".

     Наоми: "А после смерти мы становимся луковицей, капустой, морковкой, или

тыквой, овощем". Я возвращаюсь в город из Коламбии и киваю. Читает Библию,

весь день мысли хорошие.

     "Вчера я видела Бога. Какой он? Ну, днем я влезала на лестницу — у него

дешевая избушка в деревне, вроде Монро, на севере штата, курятник в лесу.

Одинокий старик с седой бородой.

     Приготовила ему ужин. Хороший ужин приготовила — чечевичную похлебку,

овощи, хлеб с маслом — мильц — он сел за стол и поел, был грустный.

     Я сказала ему: Гляди, вот все эти побоища тут у нас — Что такое? Почему ты

их не прекратишь?

     Он говорит: Я стараюсь — Вот и все, что он может, усталый. Так давно

холост, и чечевичную похлебку любит".

     Между тем накрывает на стол, блюдо холодной рыбы — рубленая капуста

сырая с водой из-под крана — затхлые помидоры — здоровая пища недельной

давности — тертая свекла и морковь текущие соком — тоскливая все еда —

тошнит от нее порой — Даяние рук ее воняющих Манхэттеном, безумием,

желанием услужить мне, холодной сыроватой рыбой — бледно-розовой у

хребта. Ее запахи — бывает, явится голышом, отвожу глаза, утыкаюсь в книгу.

     Раз мне пришло в голову, что она хочет меня соблазнить — флиртует с собой

у раковины — ложится на огромную кровать в полкомнаты, платье задрано,

большая кочка шерсти, шрамы от операций, поджелудочная, полостные,

аборты, аппендикс, швы, утопающие в жиру, как жуткие застежки-молнии —

рюши долгих нижних губ — Что, даже запах заднего прохода? Меня не брало —

немного отталкивало, немного — казалось, может стоит попробовать —

познать Чудовище Исходного Лона — Возможно — так. Не все ли ей равно? Ей

нужен любовник.

     Йитбара’х ве-йистаба’х ве-йитпаа’р ве-йитрома’н, ве-йитнасе’ ве-йитhада’р

ве-йис’але’ ве-йитhала’ль Шмеде-Кудша’ Бери’х hу.

     А Луи переселился в закопченную квартиру в негритянском районе

Патерсона — жил в темных комнатах — но нашел себе девушку, влюбился,

женился — хоть сух и робок — сказались 20 лет безумного идеализма Наоми.

     Как-то я вернулся домой, после долгой отлучки в Нью-Йорк, он одинок —

сидит в спальне, повернулся ко мне на стуле — плачет, слезы в покрасневших

глазах под очками —

     Что мы его бросили — Юджин зачем-то пошел в армию — она уехала одна в

Н-Й, почти как ребенок в своей меблированной комнате. Луи ходил на почту за

письмами, преподавал в старших классах — за поэтическим станком,

покинутый — ел тоску в Бикфорде все эти годы — прошли.

     Юджин вернулся из армии, изменившийся и одинокий — долго пилил свой

сук по-еврейски — годами клеил девиц на Бродвее в койку за чашку кофе —

пошел в Университет, всерьез, на юридический. —

     И Юджин жил с ней, ел голые рыбные биточки, дешевые, а она сходила с

ума все больше — Он худел, бессилен, Наоми позировала как красотка 20-х

при луне, полуголая на соседней кровати.

     грыз ногти за учебой — несуразный сын-медбрат — На следующий год

переехал в комнату недалеко от Коламбии — хоть она и хотела жить с

детьми —

     "Прошу тебя, умоляю как мать" — Луи все слал ей деньги — а я в тот год сам

провел 8 месяцев в дурке — умолчу о своих видениях в этом вот Плаче —

     Но потом почти свихнулась — Гитлер в ее комнате, в раковине его усы —

теперь боялась д-ра Айзека, подозревала с связях с ньюаркским заговором —

уехала в Бронкс поближе к Больному Сердцу Эланор —

     А дядя Макс спал до полудня, хотя Наоми включала радио в 6 утра, искала

там шпионов — или шарила по подоконнику,

     поскольку внизу на пустыре ковыляет старик в вислом черном пальто,

копаясь в мусорных баках.

     Сестра Макса Эди работает — 17 лет бухгалтером в Гимбелсе — жила в

квартире на первом этаже, развелась — и вот взяла Наоми на Рошамбо-авеню

     — Кладбище Вудлон напротив, необозримая равнина могил, где однажды По

— конечная метро в Бронксе — тут полно коммунистов.

     Которая записалась на курсы живописи в вечерней школе для взрослых —

ходила одна под виадуком в парке Ван-Кортландта на уроки — писать

Наомизмы —

     Люди, сидящие на траве в каком-то незапамятном летнем Лагере Счастья —

святые долголикие в мешковатых штанах, больничных —

     Невесты на нижнем Ист-сайде с коротышками-женихами — заблудившиеся

поезда над крышами Вавилона Бронксских домов —

     Грустные картины — но в них самовыражалась. Мандолина брошена,

полопались струны в голове, она пыталась. К Прекрасному? или какому-то

древнему Посланию?

     Но стала лягаться, пинала Эланор, а у той сердце — приходила наверх

допрашивать ее про шпионов часами — замучила. Макс сидит в конторе до

     "Я великая женщина — истинно прекрасная душой — потому-то они (Гитлер,

бабушка, Херст, капиталисты, Франко, Дейли ньюс, 20-е, Муссолини, зомби)

хотят заткнуть мне рот — Буба засела в центре этой паутины —"

     Лягала девочек, Эди и Эланор — Будила Эди в полночь: ты шпионка, Эланор

стукачка. Эди занята дни напролет — организовывала профсоюз, ее достало. —

А Эланор стала умирать, наверху в постели.

     Звонят мне, ей хуже — кроме меня, никого не осталось — поехал на метро с

Юджином навестить ее, ел ее лежалую рыбу —

     "Сестра шепчется с радио — наверное, в квартире Луи — его мать ему

диктует, что сказать — ВРУНЫ! — Я готовила для двух детей — я играла на

мандолине —"

     Меня соловей разбудил / Вчера ночной порой. / В тиши, в златом лунном

свете / Пел под зимней горой. Правда, играла.

     Я прижал ее к стенке и заорал: "НЕ ЛЯГАЙСЯ НА ЭЛАНОР!" — она смерила

меня взглядом — Презрение — умри — не ожидала такой наивности, дурости

от сына — "Эланор главная шпионка! У нее задание!"

     "— Нет тут проводов! — ору я — последняя соломинка, Юджин слушает,

сидя на кровати — как ему спастись от этой гибельной мамы — ты уже много

лет как разошлась с Луи — Бабушка уже не ходит —"

     Мы все оживаем вдруг — даже я и Юджин и Наоми в этой мифической

Кузенианской комнате — орем друг на друга в Навсегда — я в университетской

курточке, она полураздета.

     Я пытаюсь достучаться до ее головы, которая видит Радио, Штыри, Гитлеров

— калейдоскоп видений — вправду — ее собственный мир — оттуда нет дорог

никуда — ко мне — нет Америки, даже мира —

     Что уйдешь-то, как все, как Ван Гог, как безумная Ханна, все равно — к

последнему порогу — Гром, Духи, молния!

     Я видел твою могилу! О ненормальная Наоми! Мою — мою треснутую плиту!

Шма Исроэль — Я Сруль Аврум — ты — в смерти?

 

     Последняя твоя ночь во тьме Бронкса — я звонил — через больницу в

тайную полицию

     и они приехали, когда мы с тобой были одни, ты костерила Эланор мне в ухо

— а та задыхалась в собственной постели, худела —

     Не забуду и стук в дверь, ты боялась шпионов — поступь Закона, в мою

честь — Вечность входит в комнату — ты бежишь в ванную раздетая, скрыться,

отречься от рокового подвига —

     глядя мне в глаза, предавшему — последние санитары безумия спасают

меня — от твоего пинка в измученное сердце Эланор,

     твоих слов к Эди, вернувшейся из Гимбелса усталой к разбитому радио — а

Луи нужен безденежный развод, он хочет жениться — Юджин мечтает,

прячется на 125-й улице, отсуживая деньги у негров на дрянной мебели,

защитником чернокожих девушек —

     Протестуешь из ванной — уверяешь что нормальна — надела махровый

халат, туфли, еще новые тогда, сумочку взяла и газетные вырезки — нет —

честность свою —

     пытаясь реальность придать губам помадой, проверяя в зеркале, я ли был

бредом или полицейские разговоры.

     или бабушка-шпионка в свои 78 — видение твое — Как она лезет через

кладбищенскую стену с похищенным телом в мешке — или что ты там видела

на стенах полночного Бронкса в розовой ночнушке таращась в окно на

пустырь —

     Ах, Рошамбо-авеню — Песочница Фантомов — последняя в Бронксе

шпионская явка — последний дом Эланор или Наоми, где сестры-коммунистки

потеряли свою революцию —

     "Хорошо — наденьте пальто, миссис — пройдемте — У нас машина внизу —

вы поедете с ней в участок?"

     И поездка — держал ее за руку, прижимал к груди ее голову, я выше ростом

— целовал и говорил, что для ее же блага — Эланор больна — у Макса сердце

— Нужно —

     Мне: "Зачем ты это сделал?" — "Да, миссис, вашему сыну придется вас

оставить через час" — Скорая

     приехала через несколько часов — уехала в четыре утра в Бельвью где-то в

ночном городе — в больницу навсегда. Я видел, как ее увели — помахала,

слезы в глазах.

 

     Через два года, после поездки в Мексику — тоскливо на плоской равнине

близ Брентвуда, в бурьяне у заброшенных железнодорожных путей

к дурдому —

     новое кирпичное главное здание в 20 этажей — среди обширных газонов

психтауна на Лонг-Айленде — лунатический город.

     Клиника простирает гигантские крылья над дорожкой к крошечной черной

дыре — двери — вход в паху —

     Я вошел — странно пахнет — опять коридоры — лифт — к стеклянной двери

Женского Отделения — к Наоми — Две белые грудастые медсестры — вывели

— она глядела — я ахнул — У нее был удар —

     Совсем худая, кожа да кости — старость пришла к Наоми — уже седеет —

платье висит на костях — лицо ввалилось, увяло! старое — лицо ведьмы —

     Одна рука сухая — вес пятого десятка и климакса срезан сердечным

приступом, хромает — морщины — шрам на черепе, лоботомия — развалина,

повисшая рука черпает смерть —

 

     О женщина на траве, русское лицо, венок на твоих черных локонах,

мандолина на коленях —

     Прекрасная коммунистка, летняя новобрачная среди ромашек, счастье

обещанное рядом —

     святая мать, ты улыбаешься возлюбленному, твой мир новорожденный, дети

бегают голышом по лугу, полному одуванчиков,

     они завтракают в сливовой роще на краю луга и находят домик, где седой

негр открывает им тайны своей бочки с дождевой водой —

     дочь благословенная, приди в Америку, я тоскую по твоему голосу,

вспоминая музыку твой матери, Песнь Естественного Фронта —

     О славная муза, что в лоне меня носила, таинством жизни питала, научила

речи и песни, из чьей главы недужной получил я Зрение —

     Череп полный мук и пыток — Что за дикие видения проклятых разводят

меня с моим собственным разумом и гонят искать Вечности, пока я не найду

Покоя для тебя, о Поэзия — и за всех людей взывать к Началу

     Смерть, мать вселенной! Носи теперь свою наготу вовеки, белые цветы в

твоих волосах, брак твой заключен за небесами — никакой революции не

сокрушить твою девственность —

     О прекрасная Гарбо моей Кармы — все фотографии 20-х в лагере Nicht-

Gedeiget здесь неизменны — со всеми учителями из Ньюарка — не уйдет

Эланор, не будет ждать Макс своего призрака — не уволится Луи из этой

школы —

 

     Вернись! Ты! Наоми! Череп нахлобучь! Приди, тощее бессмертие и

революция — маленькая, сломанная женщина — дымные очи палат,

больничная пепельность кожи —

     "Ты шпион?" Я сидел за кислым столом, слезы в глазах — "Кто ты? Тебя

послал Луи? — Провода —"

     в ее волосах, бьет себя по голове — "Я хорошая девочка — не убивай меня

— я слышу потолок — я вырастила двух детей —"

     Два года я здесь не был — я заплакал — Она глядела — сестра прервала на

минуту — я скрылся в ванной, спрятаться, вжаться в белый кафель стены

     "Какой Ужас", плакал — увидеть опять ее — "Какой Ужас" — будто она уж

сгнила в могиле — "Ужас!"

     Я вернулся она опять кричала — ее увели — "Ты не Аллен —" я смотрел ей в

лицо — она прошла мимо, не глядя —

     Открыли дверь палаты — она вошла не обернувшись, вдруг затихла — я

глядел вслед — она выглядела старухой — на краю могилы — "Ужас Ужасов!"

     Еще через год я уехал из Нью-Йорка — видел сны в домике в Беркли о ее

душе — что, пока жила в этом теле, каком ни на есть, прах иль мания, за

гранью счастья —

     близ смерти — с очами — и была в этом виде любовью моей, та Наоми, все

ж мать земная — написал ей длинное письмо — пел гимны безумным — Дела

милосердного Бога Поэзии.

     кем вытоптанная трава зеленеет, кем трескается камень в траве — или

Солнце не изменяет земле — Солнце всех подсолнухов и дней на ярких

стальных мостах — озаряющее старые больницы — и мой двор —

     Раз вечером вернулся из Сан-Франциско, Орловский в моей комнате —

Уэйлен в своем мирном кресле — телеграмма от Юджина, Наоми умерла.

     Я вышел, склонился к земле под кустами у гаража — я знал, что ей теперь

лучше —

     наконец — больше не должна одиноко озирать Землю — два года одна —

совсем, под 60 — старый череп — пышнокудрая библейская Наоми —

     или Руфь, в Америке плачущая — Ребекка, постаревшая в Ньюарке — Давид

вспоминает лиру, профессор права в Йеле

     или Сруль Аврум — Израэль Авраам — это я — петь в пустыне к Господу — О

Элохим! — и так до конца — через два дня после ее смерти получил от нее

письмо —

     снова Странные Пророчества! Писала — "Ключ в окне, ключ — в солнечном

свете у окна — ключ у меня — Женись, Аллен, берегись наркотиков — ключ в

решетке, в солнечном свете в окне.

     С любовью,

                                                                  твоя мать"

     т. е. Наоми —

 

 

Гиммнн

 

В мире что Он сотворил своей волею да Благословится Прославится Умножится

     Восхвалится Святится Имя Божие, Благословен Он!

В этом доме в Ньюарке Блажен Он! И в дурдоме Блажен Он! И в доме Смерти

     Блажен Он!

Да будет Блажен Он в гомосексуальности! Блажен в Паранойе! Блажен Он и в

     городе! Блажен Он и в Книге!

Да будет Блажен Он во тьме обитающий! Да будет Блажен Он! Да будет

     Блажен! Будь Блаженна Наоми в слезах! Будь Блаженна Наоми в слезах!

     Блаженна Блаженна Блаженна в недуге!

Будь Блаженна Наоми в Больницах! Наоми в уединении! Блажен будь триумф

     твой! И решетки на окнах! И одинокие годы последние!

Будь Блаженно твое поражение! Твой удар! Блаженна тьма очей твоих!

Блаженна будь щек изможденность! Блаженны увядшие лядвеи!

Блаженна Ты, о Наоми в Смерти! И Смерть! И Смерть будь Блаженна!

Блажен будь ведущий страждущих в Рай! Блажен наконец будь!

Блажен устрояющий Небо во Мраке! Блажен Блажен Блажен будь! Будь Он

     Блажен! Будь он Блажен! Блаженна будь Смерть на Всех нас!

 

III

 

Лишь память о начале, где пила она дешевую газировку в моргах Ньюарка,

лишь образ плачущей на серых столах в долгих палатах ее вселенной

лишь столкновенье с диким бредом о Гитлере в дверях, проводах в голове,

     трех здоровых штырях

вбитых в спину ей, голосах в потолке тридцать лет кричавших о первых опытах

     постельных постыдных,

лишь прыжки времени, провалы памяти, обрушение войн, рев и тишь

     необъятного электрошока,

лишь образ рисующей неуклюжие картинки надземки, поездов над крышами

     Бронкса,

братья ее умерли в Риверсайде или в России, одна на Лонг-Айленде пишет

     прощальное письмо — освещенная солнцем в окне

"Ключ в солнечном свете из окна в решетке ключ в солнечном свете"

лишь прийти в эту темную ночь на железной кровати в тот час когда зашло

     солнце над Лонг-Айлендом

и ревет необъятный океан Атлантический зов Бытия к своим чадам

вернуться из Кошмара — рассевшегося творения — где голова ее легла на

     больничную подушку умирать

— одним взглядом последним — всю Землю весь вечный Свет в знакомом

     обмороке — не плачу по этому образу —

Но ключ чтоб оставить по себе — у окна — ключ в солнечном свете — живым

     — что возьмут

этот ломоть света в руки — и откроют дверь — и оглянутся увидят Творение

     мерцающее вспять к той же самой могиле, размахом во всю вселенную, в

     одно тиканье больничных часов в белой нише наддверной —

 

IV

 

Матушка

что упустил я

Матушка

чего я не вспомнил

Матушка

прощай

длинная черная туфля твоя

прощай

Коммунистическая партия твоя и побежавший чулок

прощай

шесть темных волосков из бородавки на груди у тебя

прощай

старое платье и длинная черная бородка вокруг влагалища

прощай

обвислый живот твой

страх перед Гитлером твой

полный рот скверных баек твоих

пальцы полные гнилых мандолин твои

руки жирных крылечек Патерсона твои

брюхо забастовок и труб фабричных твое

подбородок Испанской войны и Троцкого твой

по гниющим осыпающимся рабочим поющий голос твой

нос твой запаха смятой постели нос соленых огурцов Ньюарка твой

глаза твои

России глаза твои

безденежья глаза твои

ложного Китая глаза твои

тетушки Эланор глаза твои

голодающей Индии глаза твои

отливанья под кустом глаза твои

обрушивающейся Америки глаза твои

несчастных фортепьянных уроков глаза твои

калифорнийских родственников твоих глаза твои

умирающей в карете скорой помощи Ма Рейни глаза твои

Чехословакии под натиском роботов-захватчиков глаза твои

ночных поездок на курсы живописи для взрослых в Бронксе глаза твои

бабушки-убийцы наемной высмотренной на горизонте с пожарной лестницы

     глаза твои

выбегания на лестничную клетку голяком с дикими воплями глаза твои

препровождения полицейским в карету скорой помощи глаза твои

пристегивания ремнями к операционному столу глаза твои

удаленной поджелудочной железы глаза твои

вырезанного аппендикса глаза твои

аборта глаза твои

удаленных яичников глаза твои

электрошока глаза твои

лоботомии глаза твои

развода глаза твои

удара глаза твои

одни глаза твои

глаза твои

глаза твои

Смерть твоя полная Цветов

 

V

 

Кар кар кар орут вороны на белом солнце над могилами на Лонг-Айленде

Боже Боже Боже Наоми тут под травой полураспад ее и мой

кар кар схорони мой глаз в той Земле где стою я во Ангеле

Боже Боже великий Глаз глядящий на Всех в черной туче носящийся

кар кар странный крик Существ брошенных в небо над качающимися

     деревьями

Боже Боже о Жернов Кромешеств глас мой в обширном поле Шеола

Кар кар зов Времени без ног без крыл отъятых в мгновении вселенной

Боже Боже эхо в небесах ветер сквозь драные листья рев памяти

кар кар все годы мое рожденье сон кар кар Нью-Йорк автобус

сломанный каблук гигантская школа кар кар все Виденья Господни

Боже Боже Боже кар кар кар Боже Боже Боже кар кар кар Боже

 

Париж, дек, 1957 — Нью-Йорк, 1959

© Allen Ginsberg, 1961
© Д. Манин, перевод, 2021
© Подписные издания, 2021