Тянется и не может

DAS KAPITAL

 

1.

когда всё уже было отнято, кроме местных газет,

приезжал отец с открытым вином, и оплывал в тепле.

 

он так много умел, что и после того, как пал

белый дом и рвота врага захлебнула успенский собор,

ему всё ещё было куда себя применить.

 

глядя на охуевших вкладчиков в новостях,

зная, как это больно, он говорил,

что пора восхититься теми, кто устроил всё это так.

шестилетний, я был готов задушить его.

 

ночью в посёлке вытряхивали больных,

поджигали обменники, спиливали столбы,

но он спал так же крепко, как наши временщики.

 

2.

это они воспитали меня, говорю:

продавцы неудобных учебников и, в соседнем ряду,

пластиковых кроссовок (с этими мог быть торг,

первые не уступали вообще никогда);

вохровцы с кладбища, бравшие плату за въезд;

шкуры с идеей подарка учителям.

 

все они вырастали передо мной

вроде надсмотрщиков в лагере, и, ненавидя их,

я соглашался, что правда на их берегу.

  

в магазине ткани я трогал такую ткань,

что сильнее, чем умереть,

мне хотелось бы завернуться в неё и так

провести весь остаток, но не по такой цене.

 

3.

глупо думать об этом, но видя себя безнадёжно лежачим больным,

я догадываюсь, что вспомню по нескольку раз

 

русских таксистов на зубовском после взрывов в метро,

взносы за обезболивающее в црб,

стрёмный обед в джанхоте за диких пятьсот рублей.

 

что я вообще способен назвать своим,

это две книги, которые я украл

из магазина в британском музее, чтобы спасти

двадцать последних фунтов на обед и проезд.

 

это было совсем легко,

как умножить хлеба или найти статир.

 

4.

влад говорит, героин – это то же, что капитализм

(или наоборот).

 

что же, хотя бы одно я попробовал, dieu merci.

 

мы идём на елагин, ветер с реки мешает идти и несть

всё разрастающийся левый словарь.

 

предполагая какой-то будущий суд,

я представляю, как влад, лена, кирилл

в лёгкой одежде, сложив рюкзаки к ногам,

опускают на длинный стол свои livres noirs

и негромко читают из них.

 

5.

труд исчезает, разматывается его вещество.

 

стоя в своей неправде со школьных лет,

я хочу думать, что правда может принадлежать

если не мне, то другим, и хочу знать этих других.

 

но чем больше другие мне говорят, тем отчётливее провал.

truth is a colicking horse, поёт толстый из protomartyr.

 

переведём это так:

 

правда осталась там, где никто не смог:

в рудниках алапаевска и подвалах читы,

в запертых кассах estadio nacional,

в гданьских печах «солидарности», спрятанных казино

эттерсберга, с изнанки деревьев близ

мядининкая, в тканях на трудовой

 

тянется и не может тебя достать.

 

 

***

 

1.

вместе с двумя испытателями около киржача

похоронена группа фристайл.
 

что осталось от взрыва, убрали призывники

с запрещённых теперь частей

в плоский хитин из-под компакт-кассет.

 

кто с загорска, кто на загорск проезжая с семьёй,

оставляют какой-то вклад:

 

перья от синтезаторов и ступени ракет

сплавлены с тысячелетним мусором выходным.

 

там же, охвачена топью черничной, плывёт,

зарываясь в мерянский пласт,

«таврия», брошенная отцом, никого за её рулём.

 

в незахлебнувшейся правой колонке, во тьме,

повторяется тот же альбом.

 

лес черногривый, грозные трубы его,

ни рогатый осенний ветр

не умеют ни заглушить его, ни подпеть.

 

2.

в павлопосаде на подступах, миновав

школьные торфоломни, извернув козырьки,

попадаем в грачовник на пятьдесят шагов.

 

едущим ли, идущим вдвоём

в этой роще случается как бы распасться так,

что, друг друга невзвидев, шарахаются без глаз,

ловят беглую сеть, голосят, но всего ничего спустя

муть отпускает их, и продолжают путь.

 

поднимаются тоже к казанской, в музей платка.

вспоминать о припадке стыдно, они молчат.

 

но уже никогда с тех пор

до конца не поверят, что оба тогда спаслись,

а не кто-то один, и откуда известно, кто.
 

3.

у неправильной церкви в ногинске, откуда уже потом

вывозили потиры в ужасных грузовиках,

остаётся невыкопан голый железный столб.

 

в девяносто девятом мы положили здесь

тело кирилла, поставившего над собой

необдуманный опыт на химии, чтобы его

ебанутая мать забрала его тут же, не доходя.

 

после того, как всё это утряслось,

мы какое-то время старались не появляться там,

но в одну из суббот, когда снег уже отвалил,

все, кто был тогда в сцепке, вновь сошлись у столба.

 

кто стоял с оторвавшимся джойстиком, кто в нечистом белье,

кто с настольной ракеткой, но ни один не мог

объяснить, каким боком он был туда прибит.

 

разойдясь по домам, отучившись, похоронив

половину родных и других себе отыскав,

переехав и постарев,

мы нет-нет да очнёмся опять у общей версты.

 

в шелловских робах, пряничных пиджаках,

уценённых рашгардах с драконами, мы почти

узнаём это место, почти не хотим назад.
 

 

***

 

1.

лида спасала глуховский комбинат,

но уже не смогла: склад сгорел от китайской ракеты,

над рабочим клубом взметнулся ельцинский флаг.

 

лида тогда отвела меня показать

новым хозяевам города: в чёрном воротничке

я прочитал им «реквием» и ещё

«сёстры тяжесть и нежность»: они полюбили меня

и не определили ни в мойщики, ни в торчки.

 

что нам осталось: два книжных, один трамвай,

на остановках глотавший лёгкий песок,

ленин молочный, пепельный железняк,

церкви только открытые, но уже на ножах.

 

в мокрые окна беззвучно стучал каштан,

греческая посуда кралась в шкафу.

 

2.

с муниципальных праздников, где нас просили стоять

в первом ряду не опуская лица,

пока прочих секли, растянув над вечным огнём,

мы возвращались через погасший парк

с наградной газировкой; в библиотеке без слов

нам выносили любой трепетник и патерик.

это было неловко, но, начистоту говоря,

кто ещё в городе мог бы это прочесть.

 

кто ещё мог отличить

шлимана от левитана, кижи от соловков,

гипс от кости живой.

 

после альбомов, залистанных наизусть,

я спускался как если бы в венецианский двор,

в клеймах и оспинах; брошенный комбинат

поднимался как сам вавилон, и никто из нас

не был ни в чём виноват, куда ни пойди.

 

3.

каждой из этих зим, опершись на мосту,

кажется, это должно быть в последний раз:

 

плечи башен отбельных, водонапорный крест,

кажется, больше не могут нести этот груз.

 

на больничных картонках, отменяющих стыд,

выступает собор накрытых потёмкинской простынёй.

 

но и каждое лето неистовей прежнего: лес,

прозябавший всё детство, теперь раздаётся так,

что с собакой не видно и на десять шагов.

на очистные вторгаются кабаны,

сокрушая преграды; стоя в речной траве,

коростель с трещоткой опровергает ночь.

дикая зелень просится в руки и в рот,

словно бы хочет разъять тебя изнутри.

 

жёлуди наливаются как никогда,

в три этажа громоздятся выморочные грибы,

страшными шапками рушится пух с ветвей,

ягоды жмутся к щекам:

 

ни полигоны отходов, ни выходное хламьё

не теснят меня так, не стирают меня совсем.

 

4.

что до тех, кто теперь принимает парад и потворствует школоте,

то мы даже не знаем точно, как их зовут.

 

мы выходим на жёлтое поле в тёмных очках.

встречный бы вряд ли подумал о нас хорошо,

но на всю эту диагональ мы совсем одни.

 

лида больше не красит волосы, это обидней всего.

сосны раскачиваются так, что складываются в слова.

 

как вообще берётся майская ночь:

в восемь и девять ещё ничего не понятно,

но уложишь ребёнка, напишешь ответ, и вот

чёрная плёнка уже утянула листву,

вытертая парковка сравнялась с землёй.

11.05.20