Давай что-нибудь сделаем. Зарежем маленького зверька: лягушку или змейку, сказала она, а я спросила: зачем? Она замолчала, и я подумала, почему ты не отвечаешь? Всё стало понятно, но не сразу: это я ответила. Вместо давай сказала зачем. Больше она об этом не заговаривала.
Я вижу: купола без церквей вдоль Керченской дороги, подсолнуховые поля; вижу огонь, искрящийся паутинкой, но может ли на Лысой горе полыхать сухостой? Родители везут её в Сочи, к новым подругам, открытиям. Я еду по исцарапанным дорогам Крыма, бесцельница, не пригодившаяся лету, а солнце сквозь облака – как сквозь обгоревшую со всех сторон бумажку.
Я знаю, что в Сочи есть девочки, там это не редкость, которые без раздумий согласились бы зарезать лягушку или змейку: покажусь я скучной и несмелой, когда мы вернёмся, и ей будет, с чем сравнить? Я еду и вижу: моё лето. Я буду делать только особенные вещи, а на что она сказала бы какая глупость или какая скука, делать не буду.
В доме на холме мы гостили прошлым летом. Я проводила дни, сидя на порожке открытой верхней кухни и удивлялась: чаша гор со сложенными на дне домиками, мечетями, виноградными плантациями; прямой бесшумный треугольник моря. Теперь, когда всё было не вновь, это место не увлекало только тем, что существовало здесь, посреди зеленоватых склонов. Мне нужно было жить и ждать. Чтобы ждать, нужно было найти что-то кроме.
Под плетёной ножкой кресла ежевика. Я не люблю ежевику, каждый раз пробую, продолжаю не любить и снова пробую. Может быть, оно? Оно. Ежевика под плетёной ножкой кресла была оно. Хоть на вид как всегда, малина-уголёк, ни повода для собственного имени, на вкус – сладкая, без горечи и вязи. Я подумала: нужно привести ей этих ягод, потому что только эта ежевика вкусная, а остальная нет, и это моё открытие.
Сидя на порожке верхней летней кухни, чувствую спиной жар от растапливаемой итальянской печи. Внизу вижу людей, идущих по низкой крыше дома. Почему они выбрали это место для жизни? Они выбрали его для смерти? Старый человек с большой семьёй приехал когда-то на берег Веселовской бухты, чтобы умереть. Он подумал: здесь хорошо. Оставшиеся в живых, похоронив отца, основали город, в котором приятно было умирать: город отложенной смерти. Они живут тихо и бесшумно, подражая еле видимому морю, а уезжают только чтобы искать мыс Меганом.
Две девочки по берегу: одна ведёт, другая следует; одна высокая и прямая, другая поменьше, послабже сделана. По скалистому берегу одна пробирается, смело шагая. Другая всё приседает, сначала опускает ногу, потом опускается за ней. Они шагают к валуну. В отсутствие людей на нём сидят бакланы, всё покрыто белёсым помётом, пахнет рыбой. Девочки снимут с себя одежду, сравнят линии загара, будут прыгать в воду, пока ноги не перестанут крениться вперёд, а «рыбка» не станет ровной. Они расстелют одеяла и найдут каждая себе местечко, где во впадины камня идеально вкладывается тело. Одна скажет:
– Я понимаю яхты, ходишь под парусами, уходишь далеко: шторм так шторм. А вот эти моторчики у берега я не понимаю. Надеюсь, приплывёт Коктебельский змей и всех их сожрёт.
Семья Лизы снимала верхний дом, и родители отправляли нас на море вместе. Она была очень красивой и боялась только медуз (а ты всех красивее и ничего вообще не боишься), знала побережье, знала всё про Коктебельского змея. Не того дутого, который, прицепившись за катером, радостно катает туристов, а настоящего, раненого Победоносцем, легендой плавающего в море. Того, кто может и всех этих туристов, и катера, и даже собственную добродушную копию сожрать. Его сложно увидеть: он показывается тем, кто сам способен стать Чёрным морем.
На людном пляже бабушка в простом домашнем платье волнорезом стоит в воде. Море старается сдвинуть её с места, но морю не справиться. Внук плавает вокруг по мелководью, второй сидит на суше и кидает в бабушку охапки камней. Не бросай, а то попадёшь. Омыв солью большой выступающий камень, она садится на него и не двигается больше: среди крика детей и зазывал смотрит в сторону мыса Меганом.
Эта бабушка – единственный человек, который видел Коктебельского змея в Веселовской бухте, и этот дар она ничем не заслужила. Сидя на галечном пляже, чувствую спиной жар растопленного солнца. Лиза раскладывает калёные камни по моим ногам, и боль от них приятна. Лиза говорит: не смотри на камни, тогда их не будет. Я смотрю на бабушку, а бабушка – на мыс Меганом.
Каждое утро я вставала до того, как акации поднимут листья – так дни были длиннее. Все спали, были свободны гамаки, развешенные под пергалой. Я срывала несколько персиков и долго чистила их от червей; высасывала мякоть из инжира, держа его за хвостик, как хинкали; Слон – большая лысая гора – по ночам отражал свет, а днём как будто падал на город мёртвых. Но мне приснился сон. Она рассказывала, как собиралась без меня со своими подругами, какая это была радость, испытывать с ними то, что со мной не испытать, и как хорошо, что меня на самом деле нет. В то утро я пролежала в постели, пока мама не вошла и не сдёрнула с меня одеяло. Я больше не могла вставать рано. Так она украла у меня очень много крымских часов.
Она говорит, что живет восьмой раз, и это последний. Все предыдущие выходило не очень, а потому теперь ничего нельзя упустить, никого нельзя выбирать. Когда я пришла к ней, легла на кровать и сказала: мне грустно, она достала шкатулку с украшениями и стала рассказывать, откуда каждое из них. Надела мне на руку деревянный браслет на пуговках, украденный из лавочки в стране за океаном, где она была, когда была до меня (а потому нельзя сказать, действительно ли была). Браслет лёг на кожу, как пропитанный уксусом бинт, а грусть прошла. Я не поняла, что могу его оставить, сняла и положила назад. На следующий день его носила другая её подруга. Она не смогла понять, что моя грусть, этим браслетом утешенная, сделала его нашим. Она отдала его другой так просто. С тех пор ничего нашего у нас не было, а я уже не жду, что будет.
Я живу впервые, ничего пока не знаю, мне всё страшно. Но если ты захочешь, когда-нибудь мы умрём вместе, и я очень постараюсь, чтобы и со мной это случилось навсегда.
Я заходила в воду в сандалиях, чтобы не изранить ступни. Лиза, у которой уже и ступней не было, а была пемза вместо нежной кожи, обернулась и сказала: ты как курортница. Она оставалась тут на всё лето, презирала туристов, но знала многих местных. Она рассказала мне про Софие.
Беглянка лугов со скошенными травами, искусница записывать символы в столбик, она никогда не садилась под виноградную пергалу пить утренний кофе, а зеленый инжир отличала от груши только на ощупь. Она работала на почте, на втором этаже белого штукатуренного здания в центре города мёртвых, и каждый день без десяти восемь выходила из дома, чтобы в восемь ровно распахнуть привязанный к столу журнал и записать в нём своё имя. Затем она спускалась в магазин «Эфсанэ», покупала к завтраку свежие самосы в сахарной пудре, а девушка из-за прилавка много улыбалась и мало говорила. Девушка эта зайдёт к ней после обеда и купит конверт. А после ужина зайдёт и купит марку. Софие заметит это мельком, снова примется царапать в привязанном журнале. Нитка журнала пушится, треплется. И стоит Софие в своём кабинете сделать два шага, как приходится разворачиваться и идти назад.
Своему деду перед его смертью она подарила перстень с чёрным ониксом. Когда дед умер, Софие сняла с мертвеца перстень и приняла его, как единственное наследство. Мы как-то притаились за углом почты, чтобы посмотреть, действительно ли она носит оправленный оникс с руки мертвеца, но едва услышали, как кто-то спускается, испугались и убежали в «Эфсанэ».
Мыс Меганом носит чужое имя. Вот что было написано в письме, которое получила Софие. И ничего, ни подписи, ни адреса, только конверт с маркой – сказала Лиза.
Она пришла ко мне растерянная: я очень несчастная, я всё ненавижу. Она всё давно приняла, ни во что больше не верила, я ничем не могла ей помочь. Никто уже не мог ей помочь, кроме времени и слов солёных песен. Ты скала, ты камень; но ты нежное сокровище из крымской пещеры – ты хрусталь. Хрусталь и камень. Гребешок? медуза. капелька.
Тот, кто нас вёл, сказал: никогда не бойтесь гор, и тогда не упадёте. Но никогда не забывайте, что вы в горах.
Тот, кто нас вёл, смеялся над моим неуклюжим шагом и над тем, как я на четвереньках карабкаюсь вверх вместо того, чтобы освоить шаг ёлочкой. Он говорил, что ноги у меня не горные, привыкшие к лесу и городу – к прямоте. Это правда. И глаз у меня привык к прямоте – не верит в рельефы. Мозг тоже привык думать прямо, и ты вьёшься вокруг моей прямой линии спиралью, никак не хочешь ухватиться.
Мне нравится ходить в горы, потому что нравится лазать, карабкаться, залезать всех выше. Мне не нравится ходить в горы, потому что плечи и коленки потом изранены камнями. Мне не нравится, что, поднимаясь наверх, нужно смотреть под ноги, и перед глазами серые, серые, коричневые помехи, а оглянуться и увидеть, ради чего залезала, можно только остановившись.
Мы шли в горную пещеру, и я подумала: вот бы просидеть там весь день и не рассказать ей об этом. Тогда она поймёт: что-то другое появилось в моих глазах, то, что появляется в глазах тех, кто целый день без еды и воды просидел в пещере. Многое пережить и не рассказать тебе. Нет, это месть невниманием.
Все изучали, что там внутри и, не включив фонарей, заходили в неосвещённые уголки. Кто-то наткнулся на труп горной козы, громко кричал. Я залезла на узкий бордюрчик над входом в пещеру, на уступок, и отломила от скалы кусок горного хрусталя.
По городу мёртвых я хожу в коконе из себя и тебя. Кто-нибудь спросит: ты видела город мёртвых? Нет, я гуляла по его улицам, смотрела на него с уступка пещеры, но видела только себя на него смотрящую, и тебя в нём отсутствующую. Мне не показался бы Коктебельский змей: чтобы стать морем, нужно хотя бы на время перестать быть собой.
Вот город: стой и смотри. Забралась так высоко, пещера в складках Слона, золотой час, благо. Две вещи, которые я увожу из города мёртвых для себя: когда колется юкка, в месте укола болит кость, а не плоть. Трогая навес из горного хрусталя, я чувствую не навес, а свои пальцы.
Я хотела поехать на мыс Меганом и не поехала. Неудобный маршрут. Автобус из города мёртвых в соседний город, оттуда – к мысу, но, чтобы успеть назад до темноты, нужно сразу отправляться обратно.
Кокон непрозрачен, пусть внутри него появится что-то кроме гамака, итальянской печи, города. Сама себе создаю тайну: Меганом. Меганом. Меганом – повторю трижды, и станет легендой. Так ли он хорош, как его имя? Не знаю. Тот, кто нас вёл, ткнул пальцем в полуживой цветок и сказал: смотри, безвременник. Безвременник, усыхая, шептал: имя обман. Снимаю с пальца ониксовый перстень. Я – Коктебельский змей. Да нет, всё ненастоящее. Свет, отражённый лысой горой, стирает город. Нам давно не тринадцать, а ты, умница, этого уже не боишься.
Время ничего не значит, когда его можно посчитать, но нельзя назвать. Через три дня – почти что бесконечно долго, послезавтра – уже конец. Я уезжаю послезавтра, что я тебе привезу? Не ежевику, конечно, её я съела. Не нужно ничего нашего, пусть всё будет твоим. Я бы столкнула ту бабушку в море, чтобы ты осталась единственным человеком во вселенной, кто видел Коктебельского змея в Веселовской бухте, но его уже нельзя увидеть. Змей спрятался, притаился на каменистом дне, куда людям нет ходу. Змей готовится к смерти: его время уже можно назвать.