Чарльз Симик. Открыто допоздна: сборник стихотворений / составитель Кирилл Азёрный; под редакцией Дмитрия Кузьмина; послесловие Линор Горалик. – Екатеринбург: Полифем, 2021. – 523, [1] с.
Книга стихотворений американского поэта сербского происхождения Чарльза Симика вышла в Екатеринбурге в издательстве «Полифем». Это значительное событие и невероятный подарок российским читателям, дождавшимся ее, считая от первых публикаций Симика, спустя более полувека, от первых переводов на русский – около четверти века.
Это грандиозное собрание стихотворений, представленных по сборникам в порядке публикации, от ранних сочинений до «Come Closer and Listen» (2019). В книгу вошли около трех десятков стихотворений, опубликованных прежде в «Митином журнале», «Иностранной литературе», «Арионе» и «Флагах» в различных переводах. Не все из прежних публикаций, но выборочно. Вне издания остались также переводы Анатолия Кудрявицкого 1996 года, а также новейшие переводы Яна Пробштейна, опубликованные в «Артикуляции». Остальные две сотни переводов были выполнены, по-видимому, специально для этого издания и публикуются впервые, разве что показывались в арт-дайджесте «Солонеба» в преддверии книжной публикации.
Недавно Дмитрий Кузьмин поделился на фейсбуке историей, как это издание стало возможно – Руслан Комадей и Кирилл Азерный написали напрямую автору, Чарльзу Симику, и тут же получили от него разрешение на публикацию, в обход жадных и забюрократизированных американских издателей! Вместе со сбором средств на печать напрямую от будущих читателей, без грантов и государственных программ, книга стала триумфом непосредственных контактов и любви к поэзии.
До и в связи с публикацией книги вышло уже несколько статей и заметок, каждая из которых открывается представлением автора русскому читателю как именитого гостя на званом приеме. В этих представлениях пересказывается биография Чарльза Симика и перечисляются его поэтические награды, так что можно предположить, что предварительное знакомство с поэтом уже состоялось, и переходить к чтению текстов, огромного количества текстов, предлагаемых теперь русскоязычному читателю.
К осмыслению поэзии Чарльза Симика нам еще предстоит прийти. И это осмысление, вероятно, будет иным, чем ее осмысление американскими или сербскими читателями. Первые читают его из традиции американской (и французской) поэзии, вторые отыскивают следы родного языка и пережитого на родине опыта. Впрочем, американские критики тоже всегда отсылают к биографии поэта – военное детство в Белграде, эмиграция, бедность. В самом деле, картинки из военного детства постоянно появляются в стихотворениях Симика, как сны, как кошмары, где немецкие солдаты все маршируют и маршируют по улице, а пес, которого отпихнул один из них, все летит и летит:
Он от пинка взлетел, словно крылатый.
Вижу поныне, полвека почти!
Ночь опускается. Пёсик летит.
пер. Максим Немцов
Но в переживании военного детства – внимание, парадокс! – Симик находит радость. В интервью The Paris Review он говорил о том, что дети военного времени были счастливы, потому что могли бегать свободно, без родительского контроля – взрослые были слишком заняты своими проблемами, чтобы еще и тотально контролировать детей. Только встречая эти проблемы вместе с детьми, у взрослых не было сил ни на что иное, как прикрывать детям глаза.
В том же интервью Симик рассказывал о недавно увиденных боснийских фотографиях: как он узнавал свое лицо в лицах улыбающихся там детей – в отличие от всех грустных и озабоченных взрослых, дети там улыбаются! У взрослых, смотрящих на эти снимки, может зайтись сердце от таких детских улыбок. Теперь, вероятно, их очередь, взрослых, прикрывать свои глаза. Но не поэта. Он возвращается – и улыбается, как в детстве, как в стихотворении «Избиение младенцев»:
Так и я ничего не мог поделать с собою.
Развалясь на траве, наедине с безмолвными небесами,
Я радовался, даже завидев, как надо мной
Кружит и кружит ворона.
пер. Михаила Бордуновского, Софьи Сурковой
Во всякой войне: в Древнем Китае эпохи Тан, Югославии Второй мировой войны или Сербии и Боснии 90-х, дети улыбаются и играют, хотя бы и в шахматы. Не потому, что не видят войну, а потому, что они дети. Может быть, именно это показывает, это сохраняет Симик – детские улыбки во время войны. А если что-то сохранилось на письме, оно сохранилось во времени прочнее мрамора.
Но взрослые, в мирное ли, в военное время, распоряжаются судьбами детей, да так, что не сразу разберешь, что речь в стихотворении идет не о сидящем на горшке ребенке, но о новорожденных котятах:
Всех его братьев-сестёр
Уже утопили.
Но его ждёт долгая жизнь,
Ловля мышей для булочника
И для гробовщика.
пер. Геннадия Каневского
Дальние взрослые, из страны, ведущей войну с твоей страной, или самые родные взрослые, распоряжаются судьбами детей.
Все же придется сделать отсылку к биографии Симика. В речи на присуждении звания Поэта-лауреата Чарльз Симик (или Душан Симич) признавался, что до пятнадцати лет не говорил по-английски. Во время войны пятнадцатилетний человек уже осознает мир и себя, у него сформированы зрение, характер, суть его личности. Обосновавшись в США, Симик на эту суть и это зрение надевает оболочку нового языка. XX век был богат на литераторов-мигрантов, литераторов-эмигрантов, литераторов-детей эмигрантов. Если бы я собралась перечислить всех писателей и поэтов, отказавшихся от родного языка или языка своих родителей, получился бы огромный список! Назову хотя бы Набокова, Беккета, Стоппарда, Перека (на письме последнего сказались еще и дисграфия и дислексия). Каждый из них прошел собственный путь освоения чужого мира и иного языка, а Перек – и схожей трансформации фамилии: Перец-Перек.
Вероятно, Симик так и остается человеком из иного мира, с иным сознанием. Он укореняется на новом месте, но сохраняет отстраненность Иного. Его стихотворения похожи на картинки из снов: не зря автора причисляют к американским сюрреалистам. Или это дневниковые записи человека, живущего в чужом мире, наблюдающего со стороны, изнутри себя, всегда за тонкой пленкой, как крутятся шестеренки мира вокруг, прозревающего в них отблески истины, и записывающего, записывающего.
Свидетельства Симика – живые, малые, ежедневные, в их сюжетах обычно нет индикации места (разве что Нью-Хэмпшир, где живет поэт), но есть время – сегодня, сейчас, встреча сейчас, мысли сейчас, сон сейчас. Это короткие стихотворения, сравнивая с развернутыми поэтическими высказываниями, принятыми в значительной части современной поэзии. Обычно они состоят из одной, двух, трех строф, иной раз даже белого сонета. В его негромких стихах нет открытого порицания или призыва. Этот поэт не кричит ястребом с ледяных высот, не взывает, не стенает. Если Симик и допускает крик (восклицательные знаки во всех строках стихотворения), то крик нарочитый – такой не получается воспринимать иначе, как прием.
Симик всматривается в обыденное: рассматривает обычные домашние предметы, ложку, вилку, нож, обнаруживая коготь иного – может быть, чужой птицы:
Она как будто птичья лапка,
Что висит на груди у каннибала
пер. Дмитрия Кузьмина
Здесь вспоминается Франсис Понж и его «Le Parti pris des choses», опубликованные в 1942 г., повлиявшие на Жоржа Перека, ситуационистов и других. И в России в 80-90-х годах разрабатывался «Лирический музей вещей» – коллекция эссе о знакомых, обыденных предметах. Скажем, Владимир Аристов писал о бритвенном лезвии и куске мыла.
Симик всматривается в предметы, мысли, явления, перебирает песчинки на дорожке рядом с домом, понимая хрупкость этого времени, этого места, этого дома, пока закончилась прежняя и еще не пришла новая буря. Следы прошедших катастроф, голода, нищеты, войн, поражений остались на вещах и явлениях, дайте только труд вглядеться в них. Дайте времени вглядеться до катастроф грядущих. А когда человечество уничтожит себя и на землю выйдут разумные осьминоги, по стихотворениям Симика они наверно поймут, что эта цивилизация обречена была исчезнуть. Или же поэт – сам этот осьминог, инаковое существо, заблудившееся в зазеркалье, оставленный разведчик иного мира, иного времени, гость из «другого столетия, не столь жестокого, как наше», зритель немного кино, начавшегося до его прихода, «будто чей-то чужой сон, / в который мы случайно попали» (обе цитаты в пер. Дмитрия Кузьмина). Или же в этих снах автор заглядывает в другой, лучший мир:
Прачечная в крохотном городке,
Пятно света в ряду тёмных витрин,
Престарелый Элвис внутри изучает страницу
Потрёпанного журнала для девочек.
В ночных небесах разношёрстные тучи,
Одна из них нависает, как посмертная маска,
Всё пожирая взглядом пустых глазниц,
Пока барабан крутит его рваные джинсы.
пер. Дмитрия Кузьмина
Кому-то важен Элвис, и в лучшем мире он стар, беден и жив, и это счастье – заглянуть туда. На той траектории мироздания живет кусочек любви, убитый, умерший здесь, и мы заглядываемся на него во сне или в стихах, улыбаемся или плачем, как я плакала, увидев в одном фильме старого Леннона. Трудно разобрать, что там происходит, помимо того, что всё – на самом деле, но при этом всё как-то не так. Поэт смотрит внимательно, запоминает и пересказывает, оставляет знаки: кто-нибудь найдет, прочтет, разберет, разберется. Он открывает мир странным и страшным и вероятно недалеким от гибели, но пока видит – соединяет отдельные точки и линии, находя в хаосе немного смысла.
А пока жизнь идет своим чередом, и не такая плохая жизнь, в привилегированных сегментах общества, в искусственно созданных оазисах или естественных паузах между обстрелами. Это ощущение – временного спокойного промежутка, изнутри «глаза бури», представляется базовым восприятием Симика. В стихотворении «Священники предупреждают» (в пер. Кирилла Азерного) поэт свидетельствует: мир закончится вскоре, но не сегодня. А сегодня все живое радуется, в этом пузыре жизни, осознавая или не осознавая, не понимая, забывая о смерти. Что ж, жизнь в любом случае конечна и ограничена: можно и помнить о ее конечности, и радоваться ей.
Поэт всматривается и свидетельствует. И это всматривание требует напряженной работы. В еще одном интервью Чарльз Симик говорил, что его стихи требуют бесконечной шлифовки и тем самым напоминают ему игру в шахматы, а «их успех зависит от слова или образа в нужном месте, и окончания должны быть неизбежны и неожиданны, как хорошо поставленный шах и мат». Так что родство со спонтанным сюрреалистическим письмом верно разве что в смысле, в котором Умберто Эко вспоминал о стихотворении Ламартина, якобы пришедшем к автору во сне, хотя после смерти поэта было обнаружено столько черновиков, что Эко называет его самым вымученным во французской словесности. Разве что – в отличие от поэта-романтика – Чарльз Симик не скрывает тщательную работу над текстами.
Стихотворения Симика, несмотря на кажущуюся простоту, нетривиальны, как нетривиальны японские гравюры, выполненные одним движением пера. В стихотворении «Таинственная жизнь» можно прочесть – я читаю его так – о процессе написания стихотворения, сравниваемом с ночной рыбалкой:
Наши мысли крючки,
Наши сердца сырая наживка.
Мы забрасываем леску выше всякой веры
В ночное небо,
Пока она не пропадает из виду.
пер. Александра Малинина
И что же, этот процесс окончился неудачей, «Крючок остался болтаться / В бездне»? Но ведь мы читаем это стихотворение, превращающееся в самоописывающее, как у Германа Лукомникова?
Эти стихотворения требуют внимательного прочтения и размышления, взгляда сквозь микроскоп. В обыденных предметах Чарльз Симик различает смыслы: вечно пустая тарелка, обгрызенная ложка – но и читатель также должен потрудиться, настроить окуляр и подкрутить колесико передатчика, чтобы уловить звук, чтобы сфокусироваться на изображении, чтобы смыслы проявились.
Всё, что у нас сегодня в наличии, уважаемый, –
Это пустая тарелка и ложка:
Хлебайте
Ничто полным ртом
пер. Дмитрия Кузьмина
Ничто – в буддистском смысле – чрезвычайно питательно!
А сравнение с шахматами, с игрой по строгим законам, рождающим огромное число комбинаций, сближает Симика – кто-то скажет, с Набоковым, я скажу – с Рэмоном Кено. И действительно, некоторые стихотворения Симика (назову хотя бы «Мертвец сходит с эшафота» в пер. Андрея Сен-Сенькова и «Всё можно предвидеть» в пер. Дмитрия Кузьмина) звучат как фрагменты «Morale Elementaire» Кено.
Другой текст Симика начинается как скетч Монти Пайтона: «Мы были такие бедные, что мне пришлось занять место приманки в мышеловке…» (пер. Дмитрия Кузьмина). Автор не углубляется (не опускается?) до черного юмора, но в игре, в поисках мерцания истины непременно появляется смех.
При таком размышлении обыденные предметы становятся чем-то иным, оживленные следом присутствия человека, оставившего на них отпечатки пальцев, отпечатки зубов, шум шагов; услышавшего лай собак, вздохи листьев. В стихотворениях Симика много звуков. И много тишины. Возможно, тишина наступила, когда закончились войны, когда все герои, вся золотая молодежь наконец была «квалифицированно истреблена», и наконец можно стало безбоязненно спуститься к источнику. Но чаще (повторяемая в нескольких стихотворениях) это тишина кинотеатра немого фильма, в детстве, во время войны:
Это было, забыл сказать, в оккупированном городе.
Мы брели домой после сеанса,
Тяжело укутанные от холода,
Глядя в землю, по ненадёжным,
Едва освещённым улицам.
пер. Дмитрия Кузьмина
В темноте кинотеатра, темноте сна или темноте воспоминания пишутся стихи, целая книга стихов, «Нацарапанное в темноте» (2008). И все же, когда смолкают оглушительные крики войны, в тишине проявляются другие звуки: дышит лист, тихо течет река, просвечивают крылья стрекозы на ветру, пасется лошадь «среди надгробий / на скромном семейном погосте» (пер. Шаши Мартыновой) – звуки такие тихие, словно слух человека, контуженного взрывами, так и не восстановился, осталось лишь зрение, немое кино.
Впрочем, не только зрение: есть ведь еще тактильные и вкусовые ощущения, и последние в стихотворениях Симика задействованы самым активным образом, даже чересчур ярко – на домашней кухне жарится агнец, «благоухая чесноком и розмарином», кочан капусты (символ мистической любви) разрубают одним ударом ножа, сердце шинкуют с луком, и даже обычные клецки это восторг и экстаз:
Наклонившись над миской с клёцками
В кафешке, где все мы заказываем в обед
Одно и то же дымящееся блюдо,
И каждую ложку в сливочном соусе
Невозможно не облизать до блеска.
пер. Марии Фаликман
Потому ли, что «от разговоров о прошлом всегда хочется есть» (пер. Дмитрия Кузьмина)? В этом мире обжорства и упоения пищей всякий пьет кровь всякого, и ест плоть всякого, и если у каждого есть сердце, каждый в свой черед становится той глупой старой коровой, которая будет охвачена «внезапным подозрением / В тот самый миг, когда лезвие падает» (пер. Андрея Сен-Сенькова). Так что родной язык, утраченный в другой стране, здесь – не тот, на котором говорят, но –
Это тот, который у мясника
Заворачивают в газету
И кидают на заржавленные весы…
пер. Дмитрия Кузьмина
А сердце, сердце всякое и повсюду, как в стихотворении «До чего трагично» – сердце, искусственное сердце, каменное сердце, собака нищего по имени сердце. Одни и те же образы кочуют из стихотворения в стихотворение, как навязчивый сон: камешек, попавший в ботинок герою в стихотворении «Туннель любви» (пер. Григория Кружкова) – не тот же ли, что в стихотворении «Тот парнишка»?
Который сдружился с камешком,
Попавшим к нему в кроссовку
Жарким летним вечером.
пер. Марии Фаликман
Скотобойни, надгробия, трехногая собака, раздевающаяся позагорать соседка… В одной заметке перечислить все повторяющиеся мотивы в стихотворениях Симика невозможно, да и не нужно. Предоставим читателю самому прислушиваться к этому свободному джазу, играющему на всех октавах, во всех оптиках – здесь и забегаловка, и святое семейство, и звезды, и малые сии, божьи коровки; таракан, который проникает всюду, как мысль, от имени которого говорит герой стихотворения:
…сную
По закоптелым кухням,
Чьи жирные повара
Замахиваются ножом,
Нависают над кипящей кастрюлей.
пер. Елизаветы Жимковой
Здесь, разумеется, вспоминается «Тараканомахия» Дмитрия Александровича Пригова, но у Пригова таракан лишь раз от разу «брат», а муха «сестра», что не останавливает карающую руку героя. А Симик и к тараканам, и к мухам относится исключительно в буддистском смысле: их жизнь ценна так же, как всякого иного живого существа – кошки, старухи, поэта. И послежизние ценно, и бедному ребенку с богатым воображением таракан может стать то ли новогодним подарком, то ли откровением – я имею в виду, немой благой вестью:
Что во дворе бедняка
Метла сойдёт за пальму,
А повисший на ней таракан –
За онемевшую голубку
пер. Григория Кружкова
Для мухи же Симик находит поистине гомеровские эпитеты, «О легкокрылая, / трепетная, – прошептал он» (пер. Геннадия Каневского), напрямую сравнивая её с древнегреческими героями, переставшими быть героями, переставшими наконец воевать:
…я вижу муху, которая
Пытается выбраться из переполненной пепельницы,
Словно несчастный троянский или ахейский солдат,
Сытый по горло войнами и их песнопевцами
пер. Дмитрия Кузьмина
Или блохи: с ними просто, они настолько малы, что невидимы и господу:
Господи, ты видишь ли
Блох, бегущих в укрытие?
Нет, он не видит блох
пер. Андрея Сен-Сенькова
В этот момент естественно задаться вопросом: а видны ли господу люди, немногим превосходящие блох? Может быть, маленький человечек не видим бескрайнему, всемогущему, всеведущему и всеблагому божеству.
Но чаще мух и блох в стихотворениях Симика появляется лист, падающий, шуршащий, шепчущий, молчащий. В последнем стихотворном сборнике автор дает понятные отгадки к некоторым метафорам, и этой в том числе:
Где, как листок на ветке,
Застигнутый ненастьем,
Я закружился и наземь спустился,
И так затаился,
Чтобы ветер унёс меня c этого места.
пер. Дмитрия Гаричева
Наверно, первым глубоким прочтением с объяснением читателю, что представляют собой стихотворения Симика, стали слова Линор Горалик в послесловии к вышедшей книге. Горалик находит, что поэт «вглядывается в бедные, малые, зачастую совершенно незначительные элементы физического мира – и благодаря этому магическому взгляду жизнь раскрывается перед ним, предъявляя немыслимое духовное богатство, которое, не проделывай Симик своей кропотливой и бесценной работы, навсегда осталось бы недоступным для читателя».
Однако и со стихами, записанными, опубликованными, а теперь даже и переведенными на русский язык, читателям все равно придется потрудиться, если они хотят увидеть истинные проявления мира, найденные поэтом. Стихотворения Симика – не рецепт, не статья в википедии: это род медитации, в которой понимание сути вещи открылось автору. Автор – пророк, не в смысле Мухаммеда, но в смысле Будды, прошедшего по пути и показывающего путь, показывающего, что путь есть. А далее дело читателя последовать за ним – и обнаружить, что простые сочетания простых слов, песчинок и палочек на городской дорожке, складываются в мгновенные просветления, как быстрый рисунок кистью в руках умелого мастера открывает тонкий пейзаж.
Если пройдешь по этому пути, то вслед за автором испытываешь восторг, который не перепутать ни с чем, даже и не понимая и не умея пересказать его причины – как, например (для меня), было при чтении стихотворения «Бестиарий пальцев моей правой руки» в переводе Дениса Безносова, стихотворения «Обручение» в переводе Шаши Мартыновой; трепет при чтении стихотворения «Мысли бродят» в переводе Андрея Сен-Сенькова – но можно очень долго перечислять восторги и ужасы. Откуда они берутся? Как говорил Симик, «из самых простых ингредиентов можно приготовить потрясающе вкусные блюда». Но как (и нужно ли?) разложить готовое блюдо на исходные составляющие? Филологу будет непросто анализировать эти стихи.
И читателю Симика будет непросто. Чтобы достичь того же состояния просветления, к которому стихи привели автора, читателю придется проделать эту медитацию вслед за поэтом, по-своему соединить простые слова в нелинейные звуки и смыслы, и увидеть что-то, возможно, своё. Даже наверняка своё – иное, чем то, что видел в них автор. Важно само мерцание, сам свет внезапно ставшего осмысленным элемента мироздания. В эссе «Поэзия и опыт» Симик писал о том, что истина не существует в мире сама по себе, но открывается поэту через личный опыт. А через личный опыт читателя, сквозь призму стихотворений Симика, и ему откроется искра истины.
Огромную роль играют и те люди, кто в буквальном смысле слова перевел эти стихи через пропасть между языками. Над книгой работали двадцать четыре переводчика, перечисленные в начале книги в алфавитном порядке. Впрочем, не в равных долях: около трети всех стихотворений, вошедших в книгу, перевел Дмитрий Кузьмин, он же выступил редактором сборника, составленного Кириллом Азерным. К слову, в аннотации отчего-то утверждается, что в книгу вошло более 250 стихотворений, хотя в действительности их 244. Понятно, что несколько текстов могли выпасть при финальном редактировании и составлении, но тогда и аннотацию можно было бы поменять.
И все же о переводах. <…> Прости, читатель. Здесь были две страницы замечаний о переводах стихотворений Симика, составивших книгу. Переводы эти очень отличаются – при узнаваемости «почерка» оригинала, при чтении переводов создается впечатление разных поэтов. Это, с одной стороны, объяснимо историей переводов Симика на русский, начавшейся более двух десятилетий назад. С другой стороны – отчего бы им и не звучать по-разному: никто автора к единству стилистики не приговаривал, ни на английском, ни на русском. Разве что, открывая два текста билингвы на листе, настороженно встречаешь каждый перевод, но постепенно примерно понимаешь, какого подхода ожидать от переводчика: созвучия с оригиналом (я имею в виду, с моим прочтением оригинала) – у Шаши Мартыновой и Ольги Зонберг, когда рисунок тонкими линиями, едва намеченными точками, проявляется вдруг ярким и четким изображением. Переводы, внимательные к абсурду, как у автора, и так же попадающие в точку – у Станислава Львовского, Геннадия Каневского, Дениса Безносова… Некоторые переводы я уже читала раньше – Андрея Сен-Сенькова, например, и они звучат для меня таким и только таким образом. И замечательные другие, и другие, и другие.
К некоторым оригинальным стихотворениям я нахожу иные, мне представляется, более точные переводы. О каких-то хочется спросить переводчика, отчего он(а) меняет смысл, грамматическое время, эмоциональную окрашенность, добавляя, сокращая, сдвигая, переворачивая?.. При работе с такими тонко настроенными текстами, как у Симика, на мой взгляд, необходима ювелирная точность – иначе это будет другой текст. Но эта заметка не о точности перевода. В конце концов, возможны разные прочтения, и я не буду утверждать, что мое прочтение, мое мелькнувшее прозрение при вслушивании в тексты Симика – единственно верное. Если переводчик приходит к своему результату и открывает его читателю – это прекрасно, тем более, что на соседней странице показан оригинал: можно сравнивать и сопоставлять, восхищаться или пренебрегать.
Что меня выносит из стихотворения – моменты непонимания языка вообще, простых смыслов и базовых коннотаций. Особенно этим отличаются, к сожалению, переводы Марии Малиновской. В стихотворении «Заводчик черных кошек», первая строка «Carrying a fresh litter of them» переведена как «Несёт свежий кошачий наполнитель». О боги, да свежий выводок их он несет, полный карман котят, а не наполнитель для кошачьего туалета! Потом, кстати, отпускает их «to run free as a warning to me», и это не «побегать, как предостережение мне» – не побегать здесь, если побегали, то подразумевается, он их собрал потом, но: выпускает их бегать там, он навсегда выпускает этих котят свежего помета, а в следующий раз принесет еще котят, откуда иначе берутся все эти черные кошки на улицах для всех встречных! В еще одном стихотворении, «О весна», в переводе появляются «живописные дамы с плюмажем на шляпках». Представили? Как вам сказать, это были не Незнакомки Крамского, и не на шляпках они несли свои перья. И прочее, и прочее. И прочее. А если переводчик эти строки не прочитывает, то редактор должен? Остановлюсь, не то снова напишу о простых смыслах те же две, а то и больше страниц.
Не хочется заканчивать эти заметки ложкой дегтя. Лучше возвращусь к словам Линор Горалик о стихотворениях Чарльза Симика: «Их мизерные существования, их великие трагедии и составляют то великое богатство жизни, разговор о котором может оказаться одним из самых бесценных даров, какие поэзия способна поднести читателю». Поэт малого, вплоть до бесконечно малого, одного завитка на фрактальной раковине, тихого, вплоть до оглушенной тишины, из которой прорастают все мирные звуки мира, Чарльз Симик, вместе с переводчиками его стихотворений на русский язык, редакторами и издателями, преподносит удивительный подарок, сокровище в сорок сундуков, распахнутых перед читателем, понимает тот по-английски или нет. Читатель отныне может перебирать эти стихотворения, всматриваться и вслушиваться, пробовать их на вкус и находить свои истины в тихих истинах бытия Чарльза Симика.