***
Эта милость и малость
двух прильнувших растений,
ничего не осталось,
кроме прикосновений,
этих тихих касаний
вдоль незримого тела,
и смотреть не глазами,
и любить так несмело,
чтоб уже не осталось
ничего, кроме этих,
испещренных, как старость,
двух узоров на свете,
чуть дрожащих, в единый –
все никак, и не надо,
потому что летим мы
из Сада, из cада, из сада…
***
У нее между пальцами – спальни тайных желаний:
там дрожат они в воздухе, маленькие царевны сна,
и когда их коснешься губами – разбегаются лани
по притихшему телу и замирают в долине ее живота.
Она – свиток во тьме, она свита в светящийся кокон.
И, как столпник, стоит он над ней, недотрогой.
***
Иоанн на Патмосе вышел на пенсию.
А другой, на Поросе, играет с даром,
как с рыжим псом. Хороши греки
иудейские, тонкорунные. Песни
берут с ножа, свет – из колодца.
А поодаль – то, что мы называем душа,
бродит, побрякивая колокольцем.
Видимо, скоро в горы, в отары.
Жизнь присматривается к человеку,
и накрывает попонкой звездной
тех, у кого закон вместо сердца.
Что тут скажешь? Лебедем на Данае –
горы. Синим бычком с извозом –
море. Ну а ты – за волшебной дверцей
вся дрожишь при любой погоде.
Что тут скажешь, недолюбливает она их –
даже тех, сердечников оголтелых.
Я о жизни, ее купальне, о божьей блажи,
то есть выходи за меня, Маша,
как из себя выходят –
может, потом вернешься…
Не душой, так небесным телом.
***
Живу ли я, ли я… Но поздно, не ответишь.
Бренчишь ключами – чьими? – без ключа.
Вот так и жить тебе. И хорошо б, на свете.
Где ты, как тучка золотая, ночевал
с собой. Не поступайся ширью, говорит он,
и точность тайн храни. Храню. Вчера,
зовут меня. Вечор-я-завтра. Лег бы у корыта
простого, настоящего… Да нет его – дыра.
Ты спрашиваешь, где я? В октябре, в поселке,
где нет помех двуногих, и ножи
глотает море. Как память. Пенные осколки.
И роются у баков мусорных бомжи –
любовь и жизнь. Я весь у кромки рая
тобой пророс, ты мною проросла.
Чего уж боле, да? Прости меня, родная,
чье имя позабыл, да и не знал.
***
Что ты делаешь со словами – они у тебя ничего не помнят,
разве у них болит? Как во сне, примеривают личины,
то людьми рукодельными пробуждаясь, то цирковыми пони.
И вся светится, перешептываясь, эта выделка без овчинки,
это тонкое кружево: видишь, как хорошеет
в пустоте, чуть мерцающей. Это гнезда кукушкины
слов, мы лежим в них – подкидыши воображенья.
Не волнуйся, никто не заметит. Собой заворожены,
люди любят глядеть, как в огонь, в эту ряженую пустоту.
Пой – не больно словам нежилым, красотой припорошенным.
Не спасает она, а, как стыд, приливает к лицу.
***
Шакти играет, танцует, и шаг ее тих.
Шива лежит – и не жив, и не мертв;
белый, как стих он и черен, как свет.
Шакти сама себе – пчелы и мед.
Шива лежит как ничто распростерт.
Не отрешив, не приблизишься к «я».
Чакрами Шакти, как елка, горит;
хвоей вскипая, танцует змея.
Шива под нею как сполохи тьмы,
дрожью исходит восставший лингам,
и, откликаясь на танец, на «ты»,
ввысь изливаются миражи.
Так начинается мир. И кончается бог.
Не было Шакти. Один на один
мальчик очнулся, так жгуче, врасплох.
Спи, еще много там снов впереди.
***
Кто б мог подумать, но приходит день,
когда ты говоришь уму: не нужен
ты. Как кораблю сгоревшая ступень.
И облака его брюссельских кружев
к земле спадают. Да, забыться сном
без тяготенья, неземным, вращаясь
вокруг себя, как суфии. Вот счастье.
Тем более, что делать здесь с умом?