ПОВОРОТ

 

Вот человек идет, тебе надо остановиться, чтобы увидеть его

вместе с ангелом, который есть остановившийся во времени свет

вместе с деревом, отказавшимся от бегущих ног,

чтоб обрести себя, счесть свои внутренние кольца,

взвесить их разбег, уйти лицом в землю и в крону.

Чтобы увидеть человека, тебе надо остановиться,

как взвешенной в колодце воде,

тебе надо шагнуть на ту сторону Земли,

где снежинки, Брейгель, трамваи по бульвару и госпиталь в Сен-Реми,

и в тишине – ты увидишь. Скажу начерно, как собака,

                                                                                             хрипящая «мама» в цирке –

слишком сильны и грубы мышцы горла и языка

слишком шумная кровь бежит в сосуде для человеков,

даже звезды тише ее...

И в тишине ты увидишь идущего как матрешку,

где мельчайшее отзывается вовне величайшим объемом

который Данте называл Перводвигателем,

и остальные последовательно – от Эмпирея и до Земли –

те внутренние фигуры резные, что возрастая собой – уменьшаются сферами,

ибо самое живое и мельчайшее –

наружу огромно, оно и есть простор с вложенными вселенными.

А последняя, большая и внешняя, размалеванная фигурка,

это и есть ты видимый, явный, наглядный, устремленный к затверженной смерти,

запутавшийся в реакциях и формах, не могущий назвать воду ее тихим именем,

не могущий спеть в соловье, зажечься в звезде, воскреснуть в гниющем бомже.

Ты увидишь его как он есть.

 

Я говорил бы дальше, я бы показал тебе

любую вещь – корабль в береговом прибое,

птицу у тебя на плече, фабрику, изрыгающую смрад на город,

ночное кафе с посетителем, единственным и сутулым,

желтую утку, прилетевшую из Казахстана –

все это – та сторона Земли,

все это тихие шепоты, бессмертный смех, остановившееся время,

ветер в листьях каштанов, трамвай

и сердце твое вместо солнца.

 

Любая вещь вывернута – в ту сторону Земли,

любые глаза зажжены не для того, чтобы стать прахом,

или шекспировским жемчугом в глазнице утопленника, 

все ветви мира – для пальцев глубоких твоих, мыслящих бездонным прикосновением,

прикосновением, преодолевшим мысль, как цеппелин в небе,

как прощающий тебя взгляд в спину или в глаза, здесь это – одно.

Гниющий в окопе солдат – вывернут в солнце,

дом престарелых – дом неподвижных звезд

снег и птица уже и сейчас живут среди Начал и Престолов –

вот мир, что вы отрубили, как хвост дога,

как лес мира, как деревья городов.

 

Мы тянемся стать лучом продолжиться и долететь,

дыша процентами, иномарками, банками, ставками, ипотеками,

поездами с миллионами тусклых экранчиков,

феминистскими разборками, танками и субмаринами.

 

Мы тянемся стать лучом, продолжиться и долететь.

Нащупать себя культей

увидеть свою спину

выпить сухую воду

Продолжится и долететь

выворачиваясь в безмерное и с нами идет птица лебедь или воробей.

не сходя с места.

              Так пловец на дистанции переворачивается у стенки

и бассейн вместе с ним, и он плывет уже в другом мире,

но в той же воде, закидывая мускулистую руку в кроле

в живой воздух наполненный богами чистых соответствий,

и он здесь и не здесь

                     и он придет первым но

ему это уже неважно после переворота

                                 только новое тело играет

меж звездами и тихой землей, как конь, как родник

 

 

ГОВОРИТ АХАШВЕРОШ

 

Я пришел из сиянья, чтобы снова в сиянье уйти,

говорит патриарх и наутро уходит,

еще там был иероглиф в конце «Что же это?»

Подкова лежит на дороге, и, чтобы цвела фиалка,

и голова кружилась от синего счастья, ощупывая пальцами лба землю,

пусть сложатся все слова языков в один мешок с глиной,

утративший голову, руки и ноги,

словно это сам язык – влажный, глухой, богомольный

(или это сова, что закрыла глаза и стала большой землей),

и пусть он боднет меня своей тупой мордой,

а я стукну в ответ тупой ладонью

и стану снова сияньем, свершеньем всего,

горой и ланью на склоне, и ланью.

И если это еще слова, то они вышли со дна,

откуда родом ты сам и кости ласточки и вздох черепахи.

Нас подняла на себе волна

и опустит в землю, но мы с ней пойдем дальше,

ничто никогда не начиналось,

как древо жизни Эц Хаим из своей же растет листвы.

Эни хэй! Эни арум ан.

Элшу энеза, энеза, очь.

Ожозель!

Халила хали гэй, хали гэй!

Вот удар моей пятки – пустота букв.

Что же это?

 

 

ЕГОРИЙ И ЗМЕЙ

 

Над Москвою-рекой равновесный полдень стоит,

а над Иерусалимом на чаше другой – Луна.

Рыба осетр волну, как чугун кипятит,

и всадник в себя сгустился, как в гул юла.

 

Дева лежит на ладони родной земли.

Мускулистей конского крупа репейник звезд,

и плывут вокруг нее рыбы да корабли,

изо лба и до неба встал белой радуги хвост.

 

А дракон хрящеват, из всех он смотрит окон,

за всякой кормою плывет, в устах говорит,

и вяжет петлю, и гонит в Сибирь вагон,

подколодным небом хвалится и корит.

 

Вяжет деву-еленя в кольцо и глядит в лицо,

а Егорий копьем касался его лица,

и вошли они вместе в синих небес кольцо,

а очнулись в Ерусалиме звездой крыльца.

 

А дева руки срастила в один цветок,

да ноги в один синий плавник-крыло,

и стала она теперь, как перед смертью глоток,

каждой пропащей душе, что вошла в село.

 

Крутится змей, как лицо, как огни-васильки,

а Георгий со рта, раз начал – кораллом растет,

и ходят они вдоль города, босяки,

ожидая, кто первый родится, а кто умрет.

 

Колокольня стоит, птица на ней Черногар,

синева над полями крепнет, как бицепс, растет,

и в глазах у Георгия чудный стоит пожар –

не понять, то ли пламя, а то ли елень идет.

 

Высвобождена, расплетена,

как капитана Немо ее глубока душа,

и одна у нее глубина

с цветком занебесного камыша.

 

А Егорий четырехрук, как биплан,

в небе летит, и кто его отпоет?

Русь-сторона, неведомый миру стакан

с водой многорукой, кто пил, уже не умрет.

 

И в красный кирпич все стучится ружье-удод,

и Егорий лежит, как кирпич, положен сплеча,

и Новый Иерусалим над стеклянным челом растет,

и лапы его держат воздух, как два грача.

 

 

МАЙ (ИЗ ЧАСОСЛОВА БРАТЬЕВ ЛИМБУРГ)

 

Тянется в поля кавалькада,

воздух голуб да зелен, плющится и слоится,

а потом охапкой туда-сюда ходит – вагон подвесной, канатный.

Лес дудок растет вразнобой, в согласье.

Герцог с Жанной в гирляндах зеленых,

                                                   на конях узловатых, белых.

Скрипят их седла, как сиденье в эмке.

Конь весь в яблоках и воздух – тоже,

пересыпает их, выдохом-вдохом перекатывает.

Воздух насосы свои накачивает, светлые, воздушные.

А та сидит на заднем сиденье, по бокам офицеры,

время строит из пальцев рук

разномастную голубятню.

А ей все одно – что в зелени Жанна, что Алатырь-птица.

Ходит та птица, важничает, вся грудь в портупее,

все ебена-мать говорит, сапогом чирикает, блещет,

клюв у нее кривой да желтый, прокуренный.

Ай, снеси мне птичка, яичко золотое

погон да петлицу, да гнездо с голой актрисой,

пусть не блядь какая-нибудь марлен-дитрих,

а пусть будет душа василиса прекрасная

с губами красными, с бедром белым.

Крепок воздух весенний, потрескивает, как изба,

конь под Жанной играет, ожерелье ее до колен, в рубинах.

Пищалки да флейты – ну прямо Синее море,

прямо волны шумят, герцог влюблен, как мальчишка.

А у Марлен-Дитрих лицо бледное, серебряное,

                               в пудре лицо, а с затылка коса разматывается,

коса твоя козочка, дорожка вековая, конкурная

                                    пурпуро́вая дорожка, бедная.

А воздух-то, воздух – синь, один на всех пласт голубой жизнетворный,

все вдвигается меж ними, все холодит, вдвигается - единым для всех быть хочет.

Вы братья, говорит, сестры, апостол иоанн, говорит, любите-прощайте, конь белый, шумит в горах Воробьиных,

и он же в тополях Реймса гуляет словом

да ветром.

Не стреляй, браток, в Марлен-Дитрих,

не сшибай с собора высокого стрелой птицу,

а давай достанем дудки-трещотки восславим майского дурака, бога Гермеса.

А то сядем в лодку, содвинемся лбами

да выплачем горе

всей остальной, не нашей уже жизни.

 

 

МАЯТНИК

 

А если б не олень, как заплелась бы роща.

Шнурует землю крот и кровь – ребро,

и мы от ласты делаемся площе

и проще, легче, чем упавшее перо.

 

Огонь живет в плечах, как арсенал Гермеса,

травинка горяча, и смертный прах

нам нужен для того, чтобы лишил нас веса,

свой чернозем набрав, тот звездный ковш в цветах.

 

Зачем река длинней руки простерта?

Я тело раздавал, чтоб древовидный луч

шел в кольцах годовых. И красная реторта

одна на всех живых – двугубый легкий хрящ.

 

Орфей-аэроплан играл земли углами,

стопа расширена, как Эвридики плач.

И звезд коленчатых возня над нами

нас сводит в гроб и удлиняет в луч.

 

Все говорливое уложится в наперсток,

над Сан-Мигеле бабочка летит,

и тяжелее маски в синих блестках

на мне лицо неровное лежит.

 

И детство, и барак качнет землетрясенье,

и старики замрут, мигнет и вспыхнет свет.

И вновь все умерли – но длится их веселье,

а на стене растет улитки лунный след.

 

Кто свяжет нас в одно?.. И шебуршится птица,

как будто это сам я под стрехой.

Земля черна, по венам кровь струится,

и замер маятник – солдат живой.

 

 

ПРАФЕНОМЕНЫ

 

Как будто сдернули пантеру с небосвода,

а звезды и круги все щерят зубы

и с бабочкой ширококостной

играют мускулом кривым и когтем. 

 

Как я хочу добраться до начал:

кто вложен в раковину – человек ли, конь?

Кто тащит в ней мешок с цементом – круговым

движением плеча? Зачем любовник лег

 

меж белых ног, как в пашни узкий ров,

зачем пульсируют они, как будто червь

в них роет светоносную могилу?

Не та эта ль сила заставляет прятать

 

свою же голову в себе самом

нагого лебедя. И человек

так прячет в пятипалую звезду

ночного неба голову. И он бы

 

вложил ее себе в подмышку, если б смог.

Где первовещи наши, сгустки нас,

охапки смыслов, пригоршни мерцаний?

И отчего выпячивает нам

 

грудную клетку кашалот, давя в лопатки?

И отчего, чем лезвие, опасней

догадка о своей первооснове,

что вторит ритму барабана,

 

а тот все просит крови и любви,

пока вокруг бегут мулаты в масках

быков и звезд, носы забиты ватой,

чтоб дух не выпорхнул наружу белой птицей.

 

Я на себя надет. Как раковина на себя надета,

смещаясь на себе, как будто бы рубашка

на плечиках. И лишь метафора

скрепляет вещи световым цементом –

 

той «мертвой зоной», о которой ты прочел,

взяв в магазине книжку с полки наугад, –

иначе было бы всего – по два,

по три... и в пятипалом небе

 

мы надеваем балахон и когти

и разрываем в пять сторон быка,

как собственное сердце на весь мир,

и проливаем ром на перекрестках.

 

Кто нас найдет? Какой удар ман-мана

нас выведет наружу из времен,

что подгоняют город, как пиджак

на тело, состоящее из губ,

 

в которых все еще круглятся ров и роза.

 

 

ПРОРОК

 

Внутри любого существа сверкает дождь,

и в каждой капельке стоит существ живая форма –

слона, осины, бабочки, забора,

и вместе собираясь как готовность к форме,

они ее однажды создают – то птицу феникс

в огне эфирном, голубом, то птицу человека.

 

И если наблюдать коня дороги,

увидишь, как внутри него идет гроза,

и в каждой капле он переставляет ноги,

в любой из капель он всецел – темны глаза

и шея с гривой, как челнок, послушна,

конь в каждой капле сжат, как вложен в микроскоп.

 

И каждая внутри себя хранит

не только одного коня – весь мир –

листву и облака, и ястреба круги, и у ольхи ондатру,

но каждая – в начале конь, хотя

не сосчитать тех капель с облаками, что летят 

внутри у каждой капли. Но хранят они

 

свою же форму, лишь пока летят,

как стая птиц, как листья или град.

А падая, они уходят в землю

и разбиваются с конем и звездами, и облаками

внутри себя. И я стою, пророк, и слышу

 

их тихий звон. Это уходит конь

и ангел с ястребом туда, где только синь,

и ничего там нет помимо сини.

Там некому шуршать листвой и бить в ладоши,

там смерти тоже нет, нет горизонта –

лишь синь – разумная и всеблагая.

 

 

СВЯТОЙ ХРИСТОФОР

 

В узел песьей головы завязан.

И, вращаясь, как веретено,

еще раннее, невидимое глазу,

небо в тот же узел вплетено

 

и вдогон ему хрипит и глохнет,

слова ищет в лобовой кости,

и тычком ударит и отсохнет,

и скребется, чтоб произнести.

 

Поднимал себя с землею до глазницы

вместе с рощей, кладбищем, сохой

чтобы высмотреть и заклубиться

речью шерстолицей и сырой.

 

Брат мой, короб земляной, скворечный

в синеве – и в ребрах и за край!

чтоб в зияньях плавал пояс млечный

под язык молчанье набирай.

 

Пятипалое простосердечье,

словно птица алюминиевая дня,

заворкует полногрудой речью,

чтоб к реке придвинулась земля.

 

Выковыривай свой выговор собачий

из-за уха, устрицы, холма,

чтоб рука в обрубках свет незрячий

зажимала, как язык, сполна.

 

Вот мы знаем мира нечет, полночь,

тыльной крови ход до мотылька,

гул пчелы и речки течь и помощь

и как ищет поручень рука.

 

Целый мир в один мешок сложился,

чтоб толкнуть тебя серебряным толчком,

словно монгольфьер, и кругл и жилист,

с выступающим одним плечом.

 

Чтоб, очнувшись, к слову пробудился

и услышал шум взамен себя,

как он ширился и как лепился

и окреп и вышел из ребра.

 

Чтоб могилы встали и пошли бы

от земли, как сосны отделясь,

и вытягивались в жизнь, как рыбы,

и распахивались, горячась.

 

Чтоб расширилось и убежало

все, что было прежде и потом,

и пустое место задрожало,

выпуклым собачьим языком.

02.04.2020