Андрей Тавров

02.04.2020

ПОВОРОТ

 

Вот человек идет, тебе надо остановиться, чтобы увидеть его

вместе с ангелом, который есть остановившийся во времени свет

вместе с деревом, отказавшимся от бегущих ног,

чтоб обрести себя, счесть свои внутренние кольца,

взвесить их разбег, уйти лицом в землю и в крону.

Чтобы увидеть человека, тебе надо остановиться,

как взвешенной в колодце воде,

тебе надо шагнуть на ту сторону Земли,

Поворот

02.04.2020

ХРУПКАЯ УРАВНОВЕШЕННОСТЬ КАК СТИХИЯ СТИХОТВОРЕНИЯ

 

Хрупкость сопутствует самым разным вещам, высветляя их и ослабляя, в ее ряду хочется назвать: раковину, стекло, цветок, Землю, партию в шахматы, далекое пение птицы, зарождающееся чувство, некоторые стихи и встречи. И второе качество, на котором, говоря о стихах Алексея Афонина, хочется остановить внимание – уравновешенность. Здесь приходят на память Колдер с его мобилями, строение человеческого тела, танец, Солнечная система, паутина…

Хрупкая уравновешенность – то качество и то содержание, которое совсем недавно стала осваивать молодая поэзия; в хрупкой уравновешенности есть и что-то элитарное, и что-то, что немного в стороне от других стихотворений; что-то и уязвимо-хрупкое, и непобедимое в своей уравновешенности.

Секрет баланса как такового в том, что он помогает держаться ни на чем, как держится ни на чем уже упомянутая система планет и Солнца. Сумма притяжений и гравитационных расчалок, присущая таким космическим устройствам, может пронизать и стихотворение, уточняя формулу поэмы, держащейся «на собственной тяге». Это и есть непобедимая сила сбалансированности, динамической общности при разности и даже возможной фрагментарности элементов, ее составляющих.

Говоря, что такое образование держится ни на чем, не лишним будет уточнить, что это «ничто» не является чем-то несуществующим – оно просто не выражено явно, отсутствует как форма в той системе координат, в которую вхожа видимая и обладающая формой часть стихотворения. Применительно к стихам Афонина можно назвать это «ничто» ускользающим, но все же явным в своем ускользании напевом, мелодией, основной неслышной песней, соединяющей фрагменты стихотворений воедино, колдующей между словами и строками, сдвигая их смыслы и снова к ним возвращаясь, прикоснувшись к ним, удостоверившись в их существовании и форме.

Тактильность свойственна этим стихам, как мало каким другим – по всей подборке рассыпаны касания и прикосновения: «обнимаешь внезапно распластанным сердцем», «имя подносишь к непослушным губам», «воздух надкусан, наколот»…

Вещи и стихии стихотворения словно бы веря и не веря своей мерцающей, но неотменимой сути, возможности жизни внутри иной формы жизни, стремятся убедиться в том, что такое бытие, как их собственное, невообразимое – возможно, реально, доступно. Что мы все еще здесь, мы все еще есть, мы все еще непостижимо тут. Происходит это бессознательно – так ощупывают тело после удара, так дуют на рану, так гладят по голове, узнавая заново живые и хрупкие вещи мира.

                                                                                                                            – Андрей Тавров

  

Три гранатовых зерна (с предисловием Андрея Таврова)

02.04.2020

Уважаемые друзья и коллеги!

Я испытываю чувства волнения, признательности и благодарности, в связи с этой высокой наградой!

В моем случае это поэтическая премия, а единицей поэзии в каком-то смысле является стихотворение. Именно о стихотворении как о «живом существе поэзии», по выражению Андрея Белого, мне и хочется сказать несколько слов. Конечно, все определения, касающиеся поэзии весьма приблизительны, они скорее кружение вокруг неназываемой сущности, и все же, в результате этого кружения сущность становится более доступной нашему восприятию, словно бы подсказывая нам, благодаря нашим же собственным усилиям, какие пути ведут именно к ней, а какие уводят в манящие, но смежные пространства.

И тут мне кажется, можно наметить кое-что определенное.

Прежде всего стоит заметить, что, в отличие от традиционной прозы, от, скажем, рассказа или новеллы, стихотворение не является рассказом о событии, потому что оно – само является событием. То есть перед поэтом обозначены две дороги – рассказать при помощи коротких или длинных строк о каком-то событии и сделать это достаточно подробно и многословно или создать событие ритма и языка, которое и есть – само стихотворение. Стихотворение как событие, как рискующий поступок, как след Большего. Это так сказать разделение в чистом виде. На практике чаще всего обе стороны сочетаются, но какая-то из них является преобладающей – либо рассказ о событии, либо стихотворение как событие. И все же то стихотворение, которое держится «зажмурясь, на собственной тяге», подобно тому, как это делает солнечная система, кажется, более отвечает задачам поэтического ремесла.

Стихотворение, как я его понимаю, во многом похоже на солнечную систему, более того, оно удерживает ее внутри себя, и поэма Данте о путешествии по сферам бытия это рассказ, конечно же о внутреннем, а не о внешнем событии. Можно сказать, что оно происходит внутри стихотворения, внутри большой поэмы, внутри читателя и поэта.

Мир фрактален и голографичен, его структуры входят одна в другую, повторяясь и умножаясь.

Стихотворение, ощущающее внутри себя наш мир – систему планет, претендует на сбалансированную завершенность своей событийности, и подобно сферам Данте располагается на фоне неназываемого и неизреченного.

Более того, оно его отчасти проводит в себя как след и включает в виде фактора вневременности, осуществляемой в «послевкусии» стихотворения, всего его целиком, всего его, осознаваемого сразу.

Поэтому, говоря о природе «истинного стихотворения» можно говорить о трех вещах, необходимых для его существования: об этичности стихотворения, о его ауратичности и его преступности.

Речь на вручении премии Андрея Белого

13.06.2020

В начале этого важного диалога Андреем Тавровым была высказана мысль «о простоте и понятности», звучащая так: «Если стихотворение полностью понятно, то оно состоит из слов. Если непонятно или понятно не до конца – то из слов плюс из жизни как сверхсловесного». На одно из возражений читательницы, сославшейся на стихотворения «На холмах Грузии…» или «Я вас любил…», которые вполне могут считаться понятными (что не мешает им быть великими), Андрей Михайлович ответил: «Эти стихотворения состоят не только из слов, а еще из присутствия неартикулируемой ауры. Она-то и непонятна, хоть радостно узнаваема». Здесь в диалог вмешался Андрей Северский (Н.Ф. Болдырев), который написал: «Это уж, Андрей Михайлович, никак нет: аура-то у Пушкина как раз и понятна, ибо сердце ее понимает и принимает подобно всякому встречаемому простодушию и прозрачности. Вообще же подавляющее число прекраснейших стихотворений на земле семантически прозрачны. И Басё, и весь наш золотой век, и Гёте; без счету. Противопоставление "понятны – непонятны" лукаво и бессмысленно, ибо для кого, кому понятны? Дебилу или мудрецу, человеку с опытом души или без опыта? Ну и т.д., и т.д.». Такова завязка диалога-переписки.

 

Андрей Северский: Влечение к "непонятности", "смутности" поэзии принес декаданс начала двадцатого века, когда свершилась катастрофа (думаю, по всей ойкумене) резкой потери интереса к содержанию мира (к душе человека, к Богу в ней) во имя бурного интереса к его форме и к формам. Это была, на мой взгляд, воистину космологическая катастрофа, длящаяся по сей день и зашедшая в фазу топи. Почему катастрофа? Потому что индивид вдруг стянул всё внимание к себе, к своей "креативности": мол, а я вот так еще могу! Пошла-поехала самодемонстрация "талантливости" пишущего: мир вступил в фазу неприкрытого нарциссизма. Наш великий Розанов заметил начало этого процесса субъективизации, "креативного сладострастия" еще на примере Гоголя, у которого часто откровенно довлеет форма, прием, а содержание является как бы "жертвой" этой вполне актерской, самодостаточной игры. Содержание как бы подтаскивается к демонстрации формального приема. Далее это (в прозе) пошло к Андрею Белому и Михаилу Булгакову.

Но сейчас, Андрей, немного о другом. Вы настолько поэт, что находитесь внутри своего, уже мощно ословесненного, насквозь метафорического образа мира; я же плыву словно бы снаружи словесно структурированного, скрепленного тысячами ментально-звуковых эманаций потока поэзии. То есть мы говорим как бы из разных точек обзора. Поэтому искусственно сводить к единству наши мнения едва ли плодотворно. Когда хочешь понять нечто достаточно смутное, непроизвольно "сгущаешь краски", разве не так? Так что, порой "сгущая краски" (в чем мне иногда пеняют), я всего лишь помогаю моему созерцанию смутного целого. Но разве поэты не "сгущают", разве не в этом часть их труда?

Итак, берусь ( с позиции "сгущения красок") предположить, что это филологи (филолог в каждом из нас) убили Божий мир, поэты в том числе. Вообще говоря, если не "я" убил Божий мир (Бог и есть единственное подлинное содержание мира), то тогда виновен кто-то, какой-то чужой дядя, а я совсем непричастен к убийству божественного субстрата мира; но разве так бывает: чтоб полная непричастность? Если у директора завода или у актера нет чувства, что это он убил сакральную начинку мира, то разве он прав? Правота Целана в том, что он хотел, мечтал, чтобы все люди, каждый по отдельности, признали свою вину в "растлении мира", чтобы все до одного покаялись и изменились до корня, изменились в одно мгновенье). Почему именно филологи, литераторы (в широком смысле), поэты, люди культуры виновны более других? Помечу снова очень грубо, графически-резко: едва что-то названо, как оно уже умирает. Называние само по себе есть (в мистическом смысле) цинизм. Поэтесса, вовлекающая в одежки стихов свои самые-самые тонкие ощущения и ментальные шорохи, вовсе их не прикрывает от чужих, праздно любопытствующих взглядов (как следовало, если бы она просто полноценно "жила перед Богом") а обнажает, придает им пряности и товарного лоска; она становится (разумеется, не задумываясь ни о чем) циничным торгашом, убив нечто принадлежное не ей, разорвав тонкие целомудренные нити (более всего она, пожалуй, неосознанно борется со своим стихийным целомудрием, рвет его на части). Так вот примерно и пал весь наш мир, бывший когда-то островками частных, замкнутых мидгартов, открытых только Неизрекаемому. "Мне близко то, чему не дали имя..." – как писал великий поэт.

Причина нашей цивилизационной Ямы вполне проста: человеки в яростном натиске назвали всё – и тем всё обрушили, вынув из него жизненную силу. Мир захлебнулся в словах, то есть "в цинизме без берегов". Слово несет в себе скрытый цинизм, отчуждение, иронию, комментарий, предательство, продажу. Бытие не подлежит комментарию чистого человека. Покусившийся на это возомнил о себе. Чистый человек не комментирует, а воспринимает, то есть отдает человеку или вещи полноту своего внимания, что и есть, как мы знаем, любовь. Одна моя знакомая, хорошо чувствующая поэзию, сказала мне как-то: замужняя женщина и тем более имеющая детей не может быть (настоящим) поэтом. Она должна быть одинокой как Дикинсон. Если же она все же попытается осуществиться как поэт, то станет монстром для мужа и для детей. Примеров, говорит, сколько угодно. Да и стихи такой женщины не будут истинными, в них будет искаженность. Она неизбежно сломает образ мира тем или иным способом. Любовь, отданная мужу и детям, уже вошла в бытие. Второй, параллельной любви к бытию быть не может. Или – или.

На мой взгляд, поэт нового времени (начиная с серебряного нашего века) словно бы уже не может любить. (Мы живем в эпоху сплошного нарциссизма, в его апогее). Как человек он, может быть, и хотел бы любить, но поэзия, сориентированная на артистическую самодемонстрацию "владения формой", его удушает. Поэтому, Андрей, когда вы говорите о любви в контексте современного поэтического действия, то у меня, извините, невольная улыбка недоумения. Возьмем известнейшие стихи: «Любимая – жуть! Когда любит поэт, / Влюбляется бог неприкаянный./ И хаос опять выползает на свет, / Как во времена ископаемых. / <...> И таянье Андов вольет в поцелуй...» И т.д. Что это? Выражение любви? Ни в одном атоме. Это шикарный словесный дивертисмент, где ни слова спроста, где изысканность и редкостность метафор высчитана. Стихотворение это есть выражение пылкой любви поэта к самому себе. Он славит себя. Это неосознанный нарциссизм и самореклама. И в этом смысле стихи эти отвратительны. Равно как все так называемые любовные стихи Маяковского. Вследствие все того же синдрома нарциссизма отвратительно огромное количество красивых стихов 20 и 21 века. Да, они часто виртуозны и утонченны, но переутонченные духи воняют. Так же обстоит дело с утонченным интеллектуализмом и лексико-стилистической рафинированностью. Всё это финальные стадии нарциссизма. Далее – головой в омут, чтобы "обнять себя любимого".

У меня в ранних стихах была строчка: "назвавший – предал". Не отрекаюсь от этого наблюдения и сегодня. Всё назвать – значит всё предать. Называть что-то следовало бы очень осторожно и крайне редко. Самое дорогое называть не следует. Выраженная, высказанная любовь, начинает умирать. Любимое надо беречь в своем "внутреннем космосе" именно в качестве неназываемого, то есть почти истинно реального. Это и есть то "несказáнное", о котором писал Рильке как о всеполноте, о плероме. Названное перестает быть реальным, как выхваченная из океана рыба, нам еще неизвестная. Там она была реальностью, здесь она будет оприходована и, значит, убита, прицеплена к убогим человеческим понятиям. Нам нынешним сложно допустить существование того реального, что не уловлено словами, но что тем не менее существовало бы для нас в качестве присутствующего, доступного невербальным способам общения. Сложно допустить, поскольку мы создали чудовищный перегиб, и наше внимание к невербальной вселенной крайне малое и поверхностное. Скажем, даже древние мифы мы трактуем через словесно-понятийную ткань, а ведь они жили в совсем ином, внесловесном хронотопе, сущность которого от нас совершенно закрыта. Трудно ли догадаться, почему мы потеряли контакт с богами...

Да, моя концепция прямо обратна традиционно панфилологической, по которой слово творит: мол, Адам называл вещь, и она начинала бытийствовать. Далее, концепция сакральных букв, фонем, алфавита и т.д. Всё это красиво и весьма льстит современному человечеству, где каждый бездарный политик "созидает миры", а всякий начитавшийся словарей мнит себя демиургом. Но опыт, который мы внимательно обретаем (медленно и скрупулезно) говорит о том, что именно претенциозность человека говорящего, ораторствующего (Ленин часто подписывался: литератор) и уничтожила весь сакральный гумус жизни. Генон здесь прав. Правы и великие мифологи, заметившие, что человечество инволюционировало от живого мифопоэтического стиля мышления к логосному, где логос: понятийно-абстрактное мышление, которое и привело нас к катастрофе солипсизма. "Поэзия закончилась" не потому, что в 1970 году Целан прыгнул в Сену (конец поэзии по Владимиру Мартынову), а потому, что цинизм ословеснивания всего и вся, цинизм выворачивания наизнанку (словесные игры) всего и вся дошел до тех пределов, где, с одной стороны, всё красиво говоримое – нескрываемо отвратительно (ибо продажно), а с другой стороны, скромно намекающее на уникально случающееся – по существу никому не нужно. Красноречие в нынешнем насквозь, увы, лживом мире (в мире антиутопии) отвратительно по многим параметрам. Попытки снять глянец с "филологической начинки" современного тонущего корабля пока еще никому не удались. А если такая попытка и удалась, о ней никто не узнает. Ведь сегодня если ты не дерешь горло, тебя не услышат. А если тебя услышат, значит ты уже дерешь горло.

А что до опыта любви, о которой вы пишите, так ведь он, Андрей, очень краток по сравнению с громадной протяженностью жизни. Имею в виду страстную любовь к человеку. А опыт "трансцендентальной" любви – это опыт как раз людей, естественно-природно отвергших словоцентричную матрицу. Лишь отказ от нарциссизма (питаемого словесностью) дает возможность "пребывать в любви" – безвыборной и тишайшей, неназываемой и не кричащей о себе. Мы говорили о понимании. Но чтобы понять травинку, надо уделить ей свое абсолютное внимание, то есть надолго и совершенно забыть обо всем и всех кроме этой травинки. Человек слаб для любви-и-понимания. Он может выныривать к этому редко-дискретно, но и тогда это опыты незаурядные, ибо в принципе непродаваемые. Итак, тихо пей свой чай жизни. Именно в этом ее смысл и блаженство истины: вход, где нет нужды в тщеславной заманке сакральным алфавитом. Сакрален именно не алфавит, равно как истинно сакральное ничуть не сакрально. Помните: подлинный Будда не есть Будда, он есть не-Будда. Тихо пей свой чай жизни. Ты не здесь именно потому, что всецело здесь. Но никто об этом не узнает, но и не должен узнать.

Диалог: о простоте и понятности

23.07.2020

                                 ...

                                 ...

Из «Проекта Данте»

31.03.2020

«За Стеной». Первый номер