1.
Казалось бы, двенадцатистраничный зин – это полчаса чтения и вглядывания, короткое время работы рецептивной машинки. Но эти тексты – только часть сложной конфигурации медиапространства «ВЫЖИГАНИЯ». В настройке на беглый темпоральный режим просто-чтения что-то ломается. Этого требуют: аудиовизуальный трип текста, лежащий на YouTube; реальная антипрезентация в «Книжном в Клубе»; её запись, остраняющая остранённое и выводящая зрителя на метапозицию: зачем смотреть на других и на самих себя, смотрящих на других и на самих себя?
Через эти объекты не размножаются способы бытования зина (мало ли иллюстраций к поэтическим книгам и видеозаписей презентаций), а включается двигатель синкопирования. Сталкиваясь с медиакентавром, трудно не обернуться на любимые, но отживающие привычки восприятия и не остановиться в их воспроизводстве. Вместо рецептивного скольжения – частые паузы (чтобы достать телефон и отсканировать QR-код в конце зина; рассмотреть фотографии в нём; понять, что видеозапись презентации – это статичная съёмка её аудитории). Вместо уютных перескоков между вкладками или ритма перелистывания страниц – черные ходы рецепции, порталы, вырывающие из горизонтальной материальности зина, перекидывающие в виртуальность и обратно, переключение между кодами и семиотическими системами.
Егор Зернов простраивает медиаполитику текста так, что читатель медленно превращается в зрителя и свидетеля. Эта гибридность оказывается принципиально важной стратегией левой поэзии после двадцать четвёртого февраля. Замедляясь, ты перестаёшь пребывать в состоянии герменевтического дефолта и заставляешь себя проблематизировать те способы думать и воспринимать, к которым привык, никогда не нормализуя аварийное состояние высказывания-аттракциона и его зрителя. Несмотря на «кажущуюся невозможность скрыться в "складках смысла, ещё не захваченных идеологией"», синкопирование и логика нелинейной рецепции делают зин точной иллюстрацией к скидановским «Тезисам к политизации искусства».
2.
Само замедление становится не только читательским состоянием, необходимым для синхронизации с эллиптическими темпоральными режимами медиапространства «ВЫЖИГАНИЯ», но и линзой, через которую субъект наблюдает за миром. Время взято в его самой нерепрезентативной версии – в виде искажённого аристотелевского «теперь»: разница только в том, что «теперь» не передвигается между разнообразными событиями настоящего и будущего и не замирает, а плывёт в кашеобразных паузах повседневности. В видеозаписи, которую транслировали на антипрезентации, главной остановкой, чередой складок повседневности, когда ничего не происходит, названо детство.
Темп детской жизни – женеттовская дескриптивная пауза, детство – время собирания мира, вглядывания в статичные объекты. Детство – материально, почти единственная память о нём – не нарративная событийность, а предметная плоть и синестетическая неопределенность. Синестезия становится призмой припоминания: громкий запах больничных простыней и ядовито-зеленый ток ультрафиолетового облучателя (эти образы при всей своей исключительности – образы не только субъекта «ВЫЖИГАНИЯ», но и, думаю, нашей коллективной памяти). Синестетический субъект смотрит на облучатель «Солнышко» и видит в нём лицо ребёнка (мне кажется, этот ребёнок похож на Пиноккио). Замечательная метафора больничного детства – подсоединение к зловещему коллективному механизму / организму, безвременное глотание фаллической трубки (процесс, в котором, несмотря на своего визави – ребёнка напротив, глотающего такую же трубку, – ты смертельно одинок).
Но больница – не только метафора детства, но и знак его травматичности, его смертельного дыхания, близости к пограничью. Всю эту плотность и все эти подчёркнуто свои, исключительные, индивидуальные ощущения уничтожит реальность после двадцать четвёртого февраля. И тогда – в стихотворении о пересобирании, переприсвоении и деколонизации детства посредством больничных примет – появится воображаемая смерть. Вторгаясь через чужое воспоминание – слова Дениса Ларионова о «все разрастающейся картинке всегда с условными нами» – воображение ставит субъекта на место мобилизованных солдат из телевизора – и мы вместе с ним проскакиваем в экран.
3.
Егор Зернов исследует особую интимность границы между человеком и медиа, годаровскую магию отчуждения вблизи этой границы, поэтичность прикосновения к поверхностям. В этом снова виден синестетический синтез: искажения черно-белой печати переживаются телесно. Между телом и техникой возникает особый контакт:
Сканера луч выблевал заново distortion, выжженные глаза, песок
монохрома на волосы и тому подобное, и ты тонер слизываешь
со зрачков, гладишь пальцем крестик из складок на колене
Это стихотворение настраивает зрение на погружение в детали:
Что нашли на ксерокопии твоего тела:
следы внеклассного чтения, в том числе
закладку «завтра» в парной кишке
орла, соски Тиресия искусавшего
От Тиресия мы ждём одного: он должен гадать по парной кишке орла и предсказывать будущее. Но будущего нет, его зажевал принтер и выжег сканер, образовав очередную складку в пространстве и времени – и субъекту остаётся только перечень самодостаточных внутренностей, не несущих пророчеств в останавливающемся мире.
Выжженные глаза (Тиресия?) ставят вопрос о грамматике черно-белого изображения в этом зине. Рядом с монохромностью – слова о визуальном разнообразии: пронизывающие лучи, светящиеся экраны, неоновые вспышки цветовых эпитетов. Это встраивается в логику синкопы – несовпадение вербальных и визуальных ощущений провоцирует рецептивную остановку. Егор Зернов работает с неочевидными ассоциациями – не первого, а третьего ряда, подталкивая к вопросу: зачем нужны эти визуальные искажения, что даёт текстам соседство с фотографиями из паспорта и Хаги-Ваги?
Особая драматургия выражения лиц на паспортах – нить, из которой ткутся мемы. Этот зин появился несколько позже дискуссий о паспортах хороших русских – абсурдной приметы настоящего – такой же невозможной, как и паспорт Хаги-Ваги – зловеще-прекрасной приметы современного детства.
4.
«ВЫЖИГАНИЕ» – ещё и о том, что социальные связи истощил и умертвил не февраль – они были мертвы до. Субъект удивляется возникающим разговорам с родителями, а значит уже пребывает в состоянии тошноты от материнского. Но когда приходит двадцать четвёртое – начинается катализация, находится повод, материнское выблёвывается.
С одной стороны, делиться интимным с матерью – значит пересобрать себя, сбросить кожу и натянуть на себя новую. Но перевоплощаясь, субъект лишается самости, выбрасывая окорябанное окурком – фрагменты кожи, которых когда-то коснулась сигарета. Из-под кожи рассыпаются расслабленные мышцы (этот образ напоминает монстров из «Stranger Things», а картинка с ультрафиолетовым облучателем «Солнышко» – Истязателя Разума, забирающего Уилла). Собирая свою политическую субъектность и сопротивляясь материнскому, Зернов пользуется стратегиями переописания и переназывания: рождение – момент, когда она просто выталкивает из себя ч(Ч?)ужого.
Кристевское выблёвывание материнского оформляет сюжет о «старости сочувствия». Выблёвывать материнское – значит отказываться от универсальности и унификации. Субъект раскалывает повсеместную апологию имперского сознания, хочет раскрошить родительский лоялизм. И болезненнее всего пронзают его кожу осколки унифицированной и автоматизированной речи родителей, в которой их не видно. Сочувствие – не старо как идея, и старость не обладает монополией на производство сочувствия, но сочувствие оказывается просто невозможным. Почему?
Есть два детства: детство, присвоенное родителями и колонизированное их образами: события помнят они, не ты – но тебя прививают иллюзией нарратива и структуры. Другое детство – подлинное, то, которое состоит из запахов, вспышек света, теней и бессобытийного компота, оно только твоё. Наталкиваясь на него, субъект «ВЫЖИГАНИЯ» собирает себя, в то время как отец и мать быть собой не способны. За потёртым идиоматическим репертуаром стираются их лица и выжигаются голоса их поколения. Эвфемизмы бюрократического языка (СЕРИЯ ГРОМКИХ ЗВУКОВ), проникшие в язык родителей – набраны капсом, настолько они невозможны и немыслимы и в то же время мыслимы и возможны – что отсылают к графике онлайн-коммуникации, когда капсом пишут самое странное, кричащее и кринжовое.
Точка кипения политической эскалации – перечисление подлежащих призыву. Мобилизация всеохватна, квазиидеологическая речь тотальна, мест вненаходимости и складок, о которых пишет Скидан, всё меньше. Эрозия тоталитаризации захватывает новые пространства. Но идя по улице, субъект видит знакомые лица – а значит всех пока ещё не забрали. Можно ли этот факт экстраполировать хоть сколько-то широко? Родительская речь вторгается в интерпретацию с воплем ответа и пронзительно нормализует катастрофу: «ПОКА ВСЁ НОРМАЛЬНО». Капс – это минус-приём, знак нашей невидимости.
5.
«ВЫЖИГАНИЕ» в чём-то может напомнить поэтическую практику Сергея Кулле: но мир времён Телеграма не только увиден через оптику руины и античности, но и описан словами мёртвого языка (культурная руинизация, исследование руины – сквозной сюжет и для упомянутого в начале Александра Скидана). «Я» в зине – само как руина, расплюснутая мобилизацией, истончением социальных связей, разрывом детства (анализ детских ощущений и шёпот их припоминания – тоже разъятие и сминание ясной картинки). «Выблёвывание материнского» происходит через пересобирание детства и отказ от памяти, колонизированной родительским сознанием. Настоящая память – не стройный нарратив, а обрывки ощущений, грамматика мёртвых сияний и кожный зуд, плавание в детском безвременье.