из сергея круглова
пусть долетят, говорит он, уже отведя
спорщицу-девочку в зимние классы, повыше
к ледяным началам, забранным навсегда
все опускающейся решеткой снега.
до парковки полсотни легких, никому не должных шагов
он наблюдает за кромкой сторожкого леса,
якобы опекающего район:
не потому что есть сведения от друзей –
у кого их нет – а только из собственных пусть
небольших представлений о прекрасном и страшном.
чем подробнее новые снимки с мест,
тем увереннее он рисует себе их в виде
брызжущих из-под сломанных адских врат,
извивающихся в стиснутой темноте ключей,
бессистемно похожих то на рыбий скелетик,
то на погнутый штопор, а то и на сюрикен.
все это не про ужас и не про восторг:
просто усталость, февральская сырость во рту.
даже не нужно оглядываться кругом,
а закрыть ненадолго глаза, затворившись в машине:
книги прочитаны, лес обыскан насквозь;
пруд переплыт; в галерею уффици
он попадет уже вряд ли, да и к чему;
с школьной любовью покончено несколько раз;
дочери семь, поздно уже что-то править,
ипотека почти закрыта;
пусть долетят.
и не то чтобы ничего здесь не жалко, а просто пора.
два перекрестка по главной, потом светофор,
сорок секунд, поворотник налево, по бизнес-фм
невероятно прощающие голоса.
снег задерживается над асфальтом, не хочет падать.
ну же, торопит он неизвестно кого.
ну же давай, сколько можно. когда уже можно.
следом за «гольфом», сейчас.
***
вместе со всем, что сливали из госпитале́й,
теми же желобами и нас выносило к немецким
плитам заласканным, где вы вдвоём нараспев
объясняли фамилии и небольшие слова эпитафий,
так не свойственные вашему языку.
шутка ли, я так не выучился ничему
далее алфавита, но этого было довольно:
вам обеим хватало и единственной буквы эсцет,
а когда я, дразнясь, начертил было ruhe in frieden,
ваша месть была невыносима, но я уцелел.
я таскался за вами на чтения, где понимал
ещё меньше, кому предназначены эти цветные
ледяные слова на стекле, на концерты в чужом цдх,
вечный фёдоров-волков, начиная с альбома «безондерс»,
ночь наступала так долго, что хотелось уже бы истлеть.
в городе этом, где как ни взрывай поезда,
всё равно оставалось так много насильственной плоти,
не имеющей выхода, кроме как встать и идти
сквозь мерцание нефти, сквозь книги по тридцать и сорок,
никакая рука не коснулась вас даже во сне.
утром я наклонялся к вам так,
чтобы слышать движение крови, ульри́ка
м. и у́ника ц., но никогда не посмел
сделать снимок, как крепко вы слиты, всё было так поздно,
и уже под балконом кошмарный зевал коридор.
открывая из офиса, что теперь пишут о вас
новые молодые, я часто хочу посмеяться
вместе с тусклыми mädchen, сидящими рядом, которым
всё на свете смешно, каждый раз всё труднее осечься,
повторить алфавит, вспомнить музыку, встать и идти.
***
с кем я тебя отпустил: о, иной левак
перечислил бы все их звания и скиллы,
задыхаясь над списком, но я никому не враг,
а скорее алтарничек из сиротского дома,
прибирающийся наконец после многих треб
в детской церкви, не знающий что первей отскоблить,
где еще задержаться, и как не оставить нигде
никакого следа по себе, как бы ни хотел.
тот блистательный мир, которому я проиграл
всё что было и не было у тебя под курткой,
оставался так ноюще рядом с изнанки своих
мокрых туннелей, несуществующих улиц,
выводивших все к той же московской реке под дождём
и с бесшумным хлопком забывавшихся за спиной,
чтобы так и стоять и чернеть тебе издали, плавясь
от смирения и непроглоченной правоты.
в комнате, где ты порой ночевала одна,
мне бы тоже хотелось побыть одному, подержать
твои книги, прислушаться что говорят
о тебе за стеной, но не так чтобы что-то расслышать:
только слипшийся шум, сообщающий разве что ты
не прошла, твоё имя теплеет, а остальное
я и сам мог придумать, задрёмывая над чужими
невероятными текстами не о тебе.
е, избавленник жатвы твоей отдает ей честь.
не они ли лежат неприбранными сейчас же
на бредовой земле или дизайнят в тбилиси
или дрочат за деньги кураторкам, добежав
до берлина и вены, пока мы на шатком краю
изумительно долго сливающейся воронки
ищем какие у нас есть ходы, и ты приезжаешь ко мне
в девять утра, чтобы уехать в пять.
нас колотит в объятьях как мобилизованных, alles
ständische испаряется без труда,
и мятеж затопляет центральную площадь, и русские
истребители падают с яблочным стуком в саду.
сложно остыть улыбнуться. сложно поверить,
столько еще можно спрятать у нас внутри
до того как они сдадут нас или мы сами
спалимся перед первым же патрулём.