В издательстве «Новое литературное обозрение» выпущена новая книга Дмитрия Гаричева – поэта, прозаика, лауреата Премии Андрея Белого и постоянного автора «Флагов». В поддержку выхода книги мы публикуем один из новых рассказов, вошедших в сборник, и приглашаем на московскую презентацию «Мальчиков и других» – 16 декабря (суббота, 18:00), в «Книжном в Клубе» (Покровский б-р, 6/20с1). Регистрируйтесь на Timepad и приходите!
«Дмитрию Гаричеву удалось найти особую выразительность для описания жизненного мира героев, чья юность пришлась на 1990–2010 е годы. Они существуют словно бы внутри многомерной болезненной фантазии, которая, однако, оказывается менее жестокой, чем проступающая реальность сегодняшнего пустого времени. <…> В книгу также вошел продолжающий линию повести цикл "Сказки для мертвых детей" и несколько отдельных рассказов, чьих героев объединяет страх перед непонятным для них миром. Его воплощением становятся легко угадываемые подмосковные топосы, выполняющие роль чистилища, где выбор между сном и явью, добром и злом, прошлым и настоящим почти невозможен».
– из аннотации к книге
ВОЙНА
Московские люди, жители одинаковых районов с одинаково крикливыми, птичьими именами, приезжали к нему еще реже, чем он к ним, но эти приезды всегда были полны значения: до его никчемска было два часа только железной дороги, не считая внутримосковских скольжений, и делать им здесь было точно нечего, кроме того, чтобы говорить с ним. Это ему в их Москве всегда было нужно что-то еще, кроме них: два-три раза в году он ночевал в их чужих квартирах перед ранним отпускным аэропортом или после концерта и всегда, как искренний провинциальный подросток, страшился, что его молча подозревают в улыбчивом оппортунизме. Встречая же их на своей собственной платформе и сводя в начинающуюся сразу за рельсами заросль, Ян впадал в схожее детство ума, исполняясь гордости и за них, решившихся докатиться до этих безвестных мест, и за себя, живущего здесь уже столько лет и, допустим, не вздернувшегося, как кое-кто из небезнадежных вроде бы местных друзей, не забитого в дикой уличной стычке и не провалившегося навсегда под неверный речной лед.
Поезд, что сейчас вез к нему Тимлиха, лучшего рапириста Речного вокзала, опаздывал, оттеняя безупречность своего главного пассажира; он стоял на платформе совершенно один, и никто не мешал ему развивать эту вечную выдумку о выманивании не совсем осторожных москвичей с их высокоустроенных уровней сюда, где город сваливается в лес так бесконтрольно, что словно бы и никогда из него не вываливался. До пресловутых владений змеиного бога отсюда, положим, еще было долго (и все же значительно ближе, чем от Речного вокзала), но в том-то и состоял подвох этой земли: здесь был ничейный промежуток, неподвластный ни организующим силам, воздвигшим Москву, ни тем страшным течениям, что зарождались в глубине шатурских болот, а выходя на свободу, размывали несколько более отдаленные города вроде Киржача или Струнина, истачивая их в колкий бетонный песок. То есть там была точная безвозвратная пропасть, куда не стоило даже заглядывать, да и с чего бы, и такая гарантия гибели обеспечивала этим пространствам смертельную внятность и определенность, а та полоса, за которой досталось следить ему, оставалась невыраженным, колеблемым пограничьем, где могло произойти слишком многое, так что даже очертания здешней застройки, мостов и не видимых никому, кроме Бога, билбордов непрестанно дрожали и плыли и все не могли до конца изолгаться; а теперь ко всему был июль, добавлявший дрожания и плавкости воздуху, стенам, углам, и сам Тимлихов поезд, наконец с сопением вползший в тупик, мелко трясся и глитчевал, похожий на огромного мармеладного червя.
Мы отобрали эти земли у малопонятных племен, объяснял Ян своему внимательному гостю, увлекая его сквозь замусоренную заросль в сторону дома; от них мало что уцелело, совсем ничего, разве что можно представить, что развитие их в самом деле продолжается где-то там, под болотным покровом, куда они скрылись от наших нападок восемьсот лет назад, и, вероятно, достигло некоторых вершин и глубин, раз в какой-то момент большинство торфоразработок здесь было внезапно прекращено. Можно также предположить, что их незаметность теперь заражает и нас словно бы помимо нашей воли: так-то многие рвутся здесь к славе, чего говорить, я и сам ходил в лито до самого школьного выпускного, а другие ходят и сейчас; или пишут треки, натурально вернувшись со смены на прибрежных складах, но что-то стабильно и непроходимо мешает им всем обрести видимость: и это древнее проклятие, наложенное на тех, кому досталась поверхность этой земли, настолько обстоятельно, что они даже не ощущают его и вполне искренне считают, что у них все в порядке. Но с чего бы им ущемляться, возражал благоразумный Тимлих: разве ты думаешь, что постящий нелепое стихотворение или выкладывающий плохо сведенный трек не имеет права испытывать честное счастье; ты будто бы не допускаешь, что для них важна сама завершенность их какого-никакого труда. Это правда, признавал он, я завидовал им раньше и, наверное, еще завидую сейчас, что в общем странно: ведь это я теперь владею и распоряжаюсь этим местом, расчисляю и заселяю его как мне заблагорассудится, и никто не может ни покинуть его, ни очутиться здесь, если я этого не захочу. То есть те, кого ты не встречаешь на платформе, просто не могут с нее сойти и должны ехать обратно, уточнял Тимлих; почему же, немедленно отвечал Ян: в этом я им помешать не могу, они приезжают ровно тем же поездом, что и ты, но выходят из него куда угодно, только не сюда.
Если это и так и тебе вручены все здешние ключи, втягивался смеющийся Тимлих, то к чему ты допустил этот стройдвор возле насыпи или ту туповатую новую церковь, которую я видел, подъезжая; разумеется, ты не можешь выписать сюда приличного архитектора, но хотя бы не дать неприличным уродовать эти места ты же должен быть в силах; я не могу поверить, что тебе по душе этот хлам. Мне здесь многое не по душе, отвечал Ян чуть глуше и медленней, а ты еще не видел, что они наворотили в парке за педучилищем; но эта земля лучше знает, чего она хочет, и я с ней не спорю: в конце концов, она просто поглотит то, что ей невыносимо, такие случаи уже были. А я справлюсь со всем, потому что здесь вырос, вскормлен, обучен; в девяностые тут торчали одни обгорелые стойки от турников, а еще в поселке был бревенчатый сарай размером с пароход, и только в самом углу его в какую-то прорезь принимали посуду, а что занимало остальной объем, никто не знал: и вот, в одну летнюю ночь он исчез как не был, как по щелчку открылась ровная сухая земля; наутро мы стояли по периметру, не решаясь ступить на нее. Городская газета тогда написала, что сарай растащили цыгане, но это была чистая истерика, никто никогда не видал здесь цыган; теперь там пустой на две трети ТЦ, который лично мне нравится еще меньше, и тем не менее он стоит где стоит, и я допускаю, что будет стоять там и после меня.
Тимлих, кажется, был больше, чем в прошлые приезды, озадачен этим юродивым напором, и, когда они уже входили в отекший от жары сад, окружавший пустой без жены и дочери дом, Ян хотел было как-то так пошутить, чтобы стряхнуть только что набросанные им вороха морока, но передумал: по-хорошему говоря, не за этим ли они и ехали сюда, эти московские люди, уже к колыбелям которых были принесены огромные библиотеки и кинозалы, стадионы и клубы, музеи и вузы с подготовительными курсами? Точно так же и за тем же в имперские выходные они ездили к старцам, а сейчас читают переводные рассуждения о малоконтактных народах, доискиваясь если не какого-то прямого объясняющего знания, то по меньшей мере ощущения близости к его лежбищу, или же ощущения, что оно и не нужно, что вполне можно прожить эту жизнь без него: как вот эти, как он. Задержась возле старой сочившейся яблони, Тимлих сказал: ты же знаешь, наверное, что по многим пророчествам Москва непременно должна провалиться, и граничная черта провала никак не обозначена; возможно, куски области к ней прирезают затем, чтобы утянуть под землю как можно больше земли, а возможно, что и напротив: стараются укрепить. Так или иначе, мы живем в не очень понятном ожидании; нам досталось так много, у нас выступали и Райли и Стетсон, и осведомленные знакомые говорят, что еще привезут Канье и Фиону, но под всем этим, как понимаешь, зияет невидимая пропасть, готовая сработать прямо посреди концерта. А здесь у тебя я чувствую под собой настоящую почву, которая не подведет до конца: даже если она заглотила тот самый сарай, то хотя бы сомкнулась над ним, как ты сам говоришь, и позволила что-то поставить на освободившемся месте; а на месте Москвы обещается просто гудящая дыра, в которую можно будет, наверное, сбывать дачный мусор и не розданные соседям яблоки, а зимой туда станут срываться неудачники-сноубордисты и заплутавшие лыжные девочки, но ничем другим она уже не окажется, не зарастет. Ян, не ждавший подобных речей от обычно не склонного к выходкам Тимлиха, не нашелся что ответить и пригласил его в дом.
Ты вынуждаешь меня спросить, не имел ли ты дела с какой-нибудь лыжницей, которая потом ушла к сноубордисту, опомнился он, усадив гостя за маленький стол; возможно, согласился Тимлих, сложно помнить такие вещи. Но она была хотя бы по-настоящему красивой, не отставал Ян, или просто подтянутой с крепкими ногами, а в остальном вздорной и громкой, как большинство таких? Я много ездил с ними в поездах, слушал их разговоры и посильно разглядывал, но так никогда не пристал ни к одной; к тому же они вечно передвигались скопом и было не очень понятно, с какой стороны подступаться… Тимлих развел руками: мы можем, наверное, составить одну на двоих героиню из всех наших прошлых попыток и просто фантазий: ты выбираешь, допустим, волосы, я выбираю цвет глаз, ты называешь размер груди (потому что я путаюсь: первый самый большой или наоборот?), а я книгу, которая лежит у нее в рюкзаке (или две, или три); в завершение мы выберем ей двусоставное имя вроде Анна-Вероника, а назавтра, когда мы подальше закатимся в ваши леса, она выйдет к нам и пожрет обоих, останутся только велосипеды в траве, как тебе такой вариант? Нет, испугался Ян, что это ты выдумал; если я и оглядываюсь куда-то туда, то только затем, чтобы порадоваться расстоянию, и там нет ничего, что мне бы хотелось вернуть. Я тот самый человек, что загружает в deepnude фотографии своей жены; каждое лето она уезжает с ребенком почти на два месяца, и я просто смиряюсь и жду, и слежу за посадками; чем больше я знаю ее, тем, кажется, меньше знаю о ней; так что твоя модель для сборки мне не особенно интересна: с моей стороны там все будет слишком выпукло и понятно.
Я думаю, дело в том, что ты не вполне веришь в расстояние, о котором говоришь, отвечал Тимлих, и в лесу подставляешься этому как бы всем телом: лес не считывает твоих оболочек, ты в нем никому не отец и не муж, не окололитературный редактор, не домовладелец, а просто ничейный ребенок, зачем-то забредший сюда; вот и ходишь как самый потерянный даже в знакомых местах. Ян наконец опустился в кресло напротив: для того, чтобы оказаться в таком состоянии, лично мне не нужно даже особенно переступать порог этого дома; разве что здесь я не так уязвим, но это ведь тоже зависит от того, как сам себя уговоришь. Разумеется, подтвердил Тимлих, и ты едешь в лес для того, чтобы там тебя, что называется, обдало, зато дома на время становится проще; это как с Диснейлендом, довольно известный маневр. Я не очень уверен, что это мой случай, возражал Ян, все-таки я отправляюсь в лес затем, чтобы попробовать как-то размазать себя, отменить не только мысли, но и ткани: несколько лет назад я лежал один на берегу Шерны, облака уходили за лес, словно титры, что-то словно кончалось надо мной и все не могло закончиться, и сам стук моего сердца казался мне лишним тогда. Я знаю, что все это тоже давным-давно объяснено, и мне не жалко; но это искушение было серьезней, чем твоя гибридная машина любви, зачем ты только рассказал мне про нее.
Тимлих вытянулся и стал похож на сидящее дерево: насколько я знаю тебя, ты скорее бы предпочел быть расклеванным некой внезапной подругой, чем лечь и разложиться вот так, как сейчас говоришь; или просто ты все порешал со своей молодостью и отпустил ее поздорову, и теперь примеряешь вот эти финальные позы? Что же, я понимаю тебя: в самом деле, мы много от чего увернулись на свете, не так ли: нас не взяли в заложники в школе, не взорвали в вагоне метро или дома, когда соседи оставили на ночь газ, нас не сбили обдолбанные мажоры на пешеходном переходе, мы не упали с лестницы в каком-нибудь ОВД давним протестным летом, не прыгнули со скалы, не проехались на крокодиле, не вскрылись в теплой ванной из-за любовной неудачи, не сгорели, застряв в проводах над составом на станции Электроугли, не прожгли себе пищевод неудачным коктейлем, не рухнули в лифтную шахту, нас не задавила пивная толпа на рок-фестивале и не привалило уроненным во время урагана деревом, нас не сожрали вокзальные бомжи, не забили хоругвями хоругвеносцы, не ввели вместе с родителями в беспощадную к отступникам секту, мы не затеяли самоубийственный бизнес, не вступили в нацболы или в нашисты, нас даже не взяли в армию, мы не впали в терминальную депрессию с видом на огни, не попали на нож к уроженцам, мы опоздали поплавать с синим китом, а до того не убились апстену, нас не заперли на ночь в торговом центре с толпой озверевших охранников, мы не порвались в тренажерном зале и не утопли в пустынном тропическом море (страшно представить, сколько было бы мороки у родных), никто не заразил нас знаменитой болезнью, даже если бы очень хотел; словом, ничего захватывающе плохого с нами так и не произошло, и теперь мы должны осваиваться с перспективой скучного, вероятней всего затяжного конца, о котором мы, само собой, особенно не размышляем, но куда же денешься: вот же, на тебя нашло это самое на берегу. А эти ваши поезда до Москвы и обратно еще лучшее место для таких приготовлений, я почувствовал сам: это тоннель несуществования, внутри которого происходит твоя пересборка, и если поезд вдруг не доедет до конечной и тебе придется сходить на каком-нибудь безымянном сорок третьем километре, то кто же это выйдет из вагона и куда он пойдет? В такой уязвимый момент с этим недосформированным персонажем можно сделать, наверное, все что угодно: посадить его в заброшенную билетную кассу или назначить надсмотрщиком над железнодорожными собаками, и он даже не вздумает сопротивляться. А твой поезд всегда доезжал до конечной? Всегда, мрачно отвечал Ян, ты же сам замечательно видишь.
Вечером, когда спала жара, они обошли невеликую окрестность, от пепельной автоколонны до голубой церкви; в стрекочущей тишине говорить не хотелось, но Ян, опасаясь, что Тимлих воспримет это молчание как еще одно приготовление, говорил и говорил о никчемных вещах вроде книг и кино, о смешных отщепенских привычках, о невыгоревших обещаниях двенадцатого года; потом они купили вина и минеральной воды и заплутали в пыльных сумерках на обратной дороге, среди чужих равнодушных заборов, но как по волшебному щелчку одновременно обернулись и поняли, что они совсем близко, и это мгновение показалось Яну придуманным и подстроенным специально для них двоих. Сообщать об этом Тимлиху он, впрочем, не стал, а дома за вином язык его отяжелел совершенно, и далее он только слушал, стараясь кивать там, где это было ритмически уместно; уже за полночь в их желтое окно гулко стукнул какой-то жук внушительных, судя по звуку, размеров, и оба они высунулись посмотреть, кто это был, но никого уже не разглядели; после этого Ян очнулся уже на рассвете, один, в незанавешенном окне восходили наклонные розовые полосы, похожие на следы от когтей: не совсем понимая, он снова выглянул в сад, куда должен был свалиться полуночный жук, и только потом осторожно поднялся по лестнице наверх, где и нашел гостя спящим на их с женою кровати, и обрадовался так, что улегся с ним рядом.
Что же, мы избежали так многого, говорил Ян, когда они уже переправились через плотину и въехали в лес, и в этом есть скучное чудо, от которого чаще всего хочется отмахнуться; но нет ли в этом везении, скажем так, лучшего замысла: то есть, не кажется ли тебе хотя бы иногда, что ты был сохранен неспроста, что тебя пронесли надо всем в некой теплой горсти и тебе предназначено выполнить нечто, на что все равно были не способны все те, кому дали замкнуться на крыше вагона или вывалиться с девятнадцатого этажа на чужом дне рождения? Действительно, я и в школе, и дальше всегда смотрел на тех, кто сидел за другими столами, не то чтобы как на в принципе «лучших, чем я», но точно как на более удачливых: дело было даже не в том, что я был из бедной однополой семьи, а в том, что я твердо считал, что каждый из них превосходит меня в чем-то таком одном своем и это дает им, каждому из них, решающее, смертельное преимущество, угрожающее мне если даже не прямо сейчас, то способное нагнать меня в будущем пока неизвестным мне образом. Я искал с ними дружбы, и я ненавидел их всех и себя больше всех, а они будто бы ничего не подозревали, ездили на свои курсы, а потом поступили не обязательно на бюджет, кто-то вообще никуда не поступил, кто-то ездил вместе со мной, и я занимал им места, а потом они начали понемногу, не скопом, конечно, не «один за другим», но все-таки пропадать, мало-помалу рассеиваться в каких-то туманных поездках, с непонятными людьми, а кто-то и тупо от рака, и я даже один раз расплакался по одному программисту, изгалявшемуся в свое время над моей влюбленностью в золотую отличницу: он попал под поезд, перебираясь ночью с одной платформы на другую после какой-то заварухи в вагоне. И вот, то, что я остаюсь здесь, по эту сторону земли, уже так достаточно долго, известно смущает меня: от меня немного проку, разве что мы иногда выезжаем прибраться в лесу и донатим несчастным; и поскольку я сам уже вряд ли смогу сочинить себе некий проект, я позволяю себе надеяться, что проект для меня предусмотрен помимо меня, и готов быть той самой microscopic cog in his catastrophic plan, ничего не прося взамен.
Прозрачные сосны отстали, выросли и распахнулись сверкающие тополя; от невидимой по левую руку старичной воды пахло жженым сахаром, Ян не смог бы объяснить почему. Опасаясь, что московский гость сейчас спросит как раз об этом, он налег на педали, чтобы скорее проехать ненадежный участок, и услышал, как Тимлих кричит ему вслед, догоняя: тебе мало того, что ты уцелел и способен держаться в седле; почему ты не можешь представить, что выжил просто для того, чтобы ехать через летний лес на велосипеде средней ценовой категории, укладывать ребенка под «Меркнут знаки зодиака» или «Белую овцу», ждать, когда The Wrens выпустят уже новый альбом, а дракон околеет в своем подземелье: разве этого мало, твой погибший программист точно бы так не сказал. Ян дал Тимлиху поравняться с собой: но ведь это не слишком далеко от программы тех, кто копит на бэху и согласен работать говном за говно и ради говна; даже грязноротые эксперты в ток-шоу, вроде бы искренне топящие за контроль над проливами и отмену алфавита, на самом деле не верят, во что говорят; и я не знаю, кто здесь вообще еще верит во что-то, разве что мелкие книгоиздатели и мелкие книжные магазины. Знаешь, отвечал Тимлих, если тебе так важно держаться подальше от копящих на бэху, то ты должен быть меньше всех заинтересован в каком-то масштабном проекте, который если уж и сочинят, то с расчетом на них, а никак не на тебя, и тем не менее потащат тебя все туда же, и ты вряд ли сумеешь отбиться. Ян хотел было автоматически возразить «всегда можно уехать», но спохватился и снова ускорился, чтобы первым вкатиться на узкий железный мост, показавшийся впереди.
За мостом и шевелящимся коридором мокрого ивняка начиналась пустоватая деревня, за деревней недолгий участок хорошего асфальта, переходящий в растерзанную бетонку, стиснутую непроницаемым ельником: сюда не доставала жара, и Ян всегда проезжал это место как бы в полусне, чувствуя, как тонко леденеет спина; в этот раз, впрочем, здесь было не то чтобы холодней, чем обычно, но все же не так: он молчал, пытаясь разобраться, что именно стало по-другому, и в тишине, не прерываемой и Тимлихом, наконец понял, что нитевидный сквозняк, тянущийся навстречу, не просто прицельно сверлит его солнечное сплетение, а еще и звучит: это был тонкий, западающий свист, и, как только Ян различил его, ему сделалось мерзко; он затормозил, не заботясь о том, что подумает Тимлих, но, когда тот остановился рядом и озабоченно спросил, все ли в порядке, сделал вид, что достает попавшее в глаз насекомое. Скользя мизинцем по верхнему веку, он расслышал, что свист продолжается даже теперь, когда они оба стоят; я старею, сказал он себе, и еще: нужно меньше пить и больше бегать; но ему было ясно, что он вовсе не думает так. Как же я думаю, старался понять Ян, прислонив велосипед к серому стволу и неуверенно отмаргиваясь, не столько растерянный, сколько злой на себя самого; ничего не подозревающий Тимлих терпеливо ждал, до поворота на просеку, где свист этот мог бы, возможно, исчезнуть, оставалось меньше десяти минут езды, и Ян, устав актерствовать, влез обратно в седло.
Видишь, я не могу запретить этой земле заставать меня врасплох, заговорил он, когда почувствовал, что может нормально ехать; и я не могу сказать, что в этом есть явная прелесть или когда-то была; если бы я что-то действительно мог, я приказал бы ей отдать всех своих одноклассников, не добравшихся до дома (даже тех, кто перешел в другую школу ради лучшего аттестата, потому что у нас было строго): пусть бы они копили на что им угодно и даже бы голосовали за главное зло, от этого все равно едва ли что-нибудь бы изменилось. Тимлих не отвечал достаточно долго для того, чтобы гадостный свист стал практически невыносим, и наконец сказал: здесь мне не о чем спорить с тобой, я бы поступил так же и тоже не стал бы ни в чем им мешать. Муторная бетонка закончилась, снова взялся асфальт, уводящий к призрачным товариществам вдоль Горьковской трассы: до поворота было уже очень близко, и Ян не хотел думать о том, что он будет делать, если на просеке этот свист не отпустит его. Он опять разогнался, сильнее вжав голову в плечи и почти что не глядя перед собой, ельник по бокам обратился в сплошной наждачный сумрак; свист, проницавший его, стал совсем металлическим, отчего ему казалось, что он сам больше не человек, а железный болван на шарнирах, приговоренный крутить эти педали, пока его не разорвет, и, когда Ян уже был готов рассыпаться с лязгом на железные части, слева вспыхнул слепяще огромный провал: наконец началась песчаная просека, вся залитая солнцем, как патокой, и он так отчаянно вывернул в ее сторону руль, что не удержался и рухнул в песок.
Это не мой день, напряженно отшучивался Ян, пока они, вновь придавленные солнцем, объезжали по краю цепкие песчаные впадины; ненавистный свист действительно прервался, но Ян не чувствовал большого облегчения, ожидая, что тот еще настигнет его. От зноя небо над лесом как будто слоилось, а вдали было совсем пурпурным; после тощей бетонки просека была так невообразимо широка, сосны, отогнанные подальше от ЛЭП, тоже разом вздрагивали в расплавленном воздухе, и Ян, заносясь, сказал: пусть они отняли у нас то, что принято называть страной, запретили нам всякое уличное недовольство, фактически провозгласили нас выродками и вдобавок застроили наши города карикатурными доходными домами, им не отобрать у нас этого, мы всегда можем скрыться в лесу; и если бы мы могли встретить их здесь, на просеке, раз на раз, два на два, мы бы уничтожили и закопали их, разве не так? Их власть покоится лишь на том, что они никогда не ездят в лес, а наша свобода растет из того, что мы вольны провести в нем хоть всю жизнь; и мир существует, пока мы свободны, а не пока они думают, что все в их руках; вряд ли бы они согласились с этим, но мы бы не стали их спрашивать. Тимлих, ехавший следом, немедленно что-то ответил, но Ян даже не стал это слушать, он был слишком уверен в том, что проговорил сам; укрепленный, он подумал, что готов ехать так, перемалывая пески и свои колени, еще десятки километров, минуя поднимающиеся на дальних холмах или залегшие в поймах города: не столько из удовольствия, сколько из одной способности, из голого права ушатать себя так, как хочется самому. Увлекшись, Ян едва не пропустил съезд к другой, полностью секретной реке; выкатившись на дремучий и глинистый берег, они спешились и так добрели до паучьего подвесного моста, за которым зевала покинутая база отдыха, а за ней открывалась просторная лесная дорога куда-то на Киржач (по крайней мере, Яну нравилось так говорить: на Киржач; это было почти как «к Живаго!» и вообще ни к чему его не обязывало: ехать до Киржача в любом случае не собирался ни Тимлих, ни кто-либо еще из навещавших его прежде).
Сосны здесь были тоньше и чище, шум их совершался на недосягаемой высоте; приторный воздух слеплял носоглотку, как воск. Через время дорога распалась на две, и оба они выбрали ехать по левой, которая скоро разделилась натрое; Ян не помнил всех этих развилок, карты не говорили ему ничего ни ему, ни Тимлиху, но разворачиваться казалось рано, и они снова выбрали крайнюю левую. Погодя начался безотрадный и серый участок из одних дохлых лиственниц, в глубине которых темнели частые муравейники, становившиеся все огромней и словно бы ближе; приближение это не понравилось Яну, и на следующей развилке он предложил уйти направо, но спустя минуту две тропы вновь сошлись в одну, уводившую теперь резко влево, к крутым муравьиным холмам. Ян остановился, всматриваясь сквозь грифельные стволы в опустившейся вдруг тишине, и Тимлих, очевидно чувствуя его замешательство, предложил вернуться. Нет, без промедления ответил Ян, мы останемся здесь: я слишком озадачен, чтобы ехать дальше, и слишком заносчив, чтобы двинуть назад; и тотчас же на стволе поодаль он увидел бумажный клочок, как будто примотанный скотчем. Подойдем, сказал Ян, указуя туда, и они подошли: на квадратном листке некрупным кеглем было набрано: «Место силы. Проход невозможен». Такие же листки, теперь было видно, белели еще на нескольких деревьях впереди; надпись, хотя бы и повторенная несколько раз, насмешила и успокоила Яна, он неспешно покатил дальше, и Тимлих за ним.
Ян успел насчитать еще два десятка таких же предупреждений, пока лиственницы не раздались неожиданно широко, открыв круглое песчаное пространство, которое неизбежно должно было превратиться в стекло под сегодняшним солнцем; поперек него протягивалась опрокинутая вышка, а дальний край занимала черная шеренга тяжелых военных машин, словно бы сросшихся вместе. По левую руку торчали тщедушные полуобглоданные корпуса с пустыми окнами и выцветшими советскими мозаиками понизу; поблизости от них были сложены друг на друга целые куски железнодорожного полотна. В Подмосковье всегда так, заговорил Ян: рано или поздно прикатываешься к ядерному могильнику или военной части; обычно, правда, ты узнаешь это, упершись в бетонную стену снаружи, или на худой конец по выстрелам часовых. В том, что в них, раз они уже проникли за призрачный периметр, не станут стрелять, он совсем не был уверен, и даже мысль о том, что вооруженные хозяева просто могут не вполне вежливо попросить их убраться обратно в лес, была ему остро неприятна; но во всем этом видимом ровном песке, в неподвижном лежании сломанной вышки, в словно бы выжидающих черных и грозных машинах вдали была трудная сказка, от которой не хотелось отворачиваться. Все же если в этих лесах и скрывалось что-то одновременно настоящее и несуществующее, чем можно было похвалиться перед столичным приезжим, то оно было здесь; щурясь от все прибывавшего солнца, Ян уложил велосипед на песок и еще немного прошелся вперед, осваиваясь, как в дорогом магазине, и тогда же увидел, как к ним, отделившись от темной гряды грузовиков, небыстрым, но пугающе уверенным шагом идет человек.
Он двигался чуть склонясь головой, как будто был чем-то смущен, или его тоже мучило солнце: так входил в класс любимый всеми вплоть до самых отпетых болванов учитель географии, и Яну на мгновение показалось, что это он и есть; но по мере того, как человек приближался, ему стало ясно, что он похож на так многих известных ему: на университетского охранника, с глубоким вниманием вглядывавшегося в распахнутый студак, на водителя автобуса, отказавшегося высадить их с женой на пустом повороте, на вежливого мента, попросившего его побыть понятым, на рассветного рыбака с Клязьмы с неподвижными глазами на асфальтовом лице. На человеке был широкий гражданский пиджак, в котором ему должно было быть страшно жарко; он все шел и шел, никак к ним не обращаясь и приближаясь как-то несоответственно медленно, и Ян не мог отвести от него взгляд, а когда все же обернулся на Тимлиха, увидел, что того уже нет с ним и лишь велосипед лежит на песке так, как будто его оставили здесь тысячу лет назад. Он механически пожал плечами, слыша, как разгоняется сердце, и сам сделал несколько нетвердых шагов навстречу идущему, чтобы посильно поторопить то, что выглядело уже неизбежным.
Спохватившись, он задумался, как ему лучше представить себя, и успел перебрать про себя несколько неубедительных и прямо в голове распадавшихся слов; но когда человек в пиджаке подошел и Ян наконец узнал его, необходимость в представлениях исчезла, и сам человек не сказал ему ничего, а только коротко, по-голубиному кивнул, и бесцветные губы его улыбнулись как бы сами по себе. Ян думал, что тот сейчас похлопает его по плечу, подтолкнет, но человек просто в полруки показал ему в сторону зданий с мозаикой, а губы его, разлепившись, издали старушечий звук, на который было сложно что-либо возразить. Серое сияние, стоявшее вокруг его пиджака, качнулось, и Ян повернулся туда, куда ему указывали: глядя в выломанные квадратные окна, он понял теперь, что темнота внутри них живая, и снова услышал тот сверлящий свист, что донимал его на бетонке; впрочем, сейчас ему вдруг стало понятно, что он слышал его всегда и давно, еще когда стоял первоклассником с матерью у городского пруда или сидел, дожидаясь приема, в детской поликлинике. Хилый корпус, к которому он подошел, вблизи показался совсем выдуманным, но все же он был здесь, перед ним; сразу за дверным проемом начинались сырые покатые ступени, уводящие вниз. Ян постарался спуститься по ним с видом непринужденным, хотя в душном полумраке это давалось ему с трудом.
Когда спуск прекратился и кругом стало полностью темно, Ян замешкался, но решил идти дальше уже из одной досады, даже не выставив вперед рук; под ногами же, понял он с удивлением, был побитый, но все же паркет, как в школьном актовом зале. Пройдя всего несколько метров, он запнулся о некое препятствие, проходящее на уровне его пояса: Ян ощупал преграду и понял, что уткнулся в деревянный покрашенный стол; пальцы отыскали мелкие выщербины и царапины как от железной линейки. Глубоко вдохнув тяжелый подземный воздух, которого все равно недоставало, он наконец протянул руку перед собой и коснулся во тьме слабо теплого под сухой, как бумага, одеждой тела. Это прикосновение вызвало в нем и брезгливость, и радость; он медленно провел ладонью по невидимой плоти, надеясь и вместе с тем страшась нащупать лицо сидящего за столом: наконец он нашел воротник и над ним широкий подбородок, чуть дернувшийся под его пальцами. Ян отпрянул и тут же вернулся к столу, но сместился левее, и снова сунул руку во тьму, и сразу попал в чьи-то волосы, тонкие, как паутина; обогнув преграду, он двинулся дальше, протянув руки в обе стороны, задевая во мраке все новые щеки, подбородки, затылки и узнавая всех с головокружительной легкостью; подземный зал задышал и завсхлипывал от его безжалостной приветственной ласки, как ребенок в тревожном сне. Их рассаженный строй иссяк так нескоро, что к концу ноги почти не держали его; дождавшись еще, пока зал успокоится и затихнет, Ян опустился на пустую скамью, сложил руки перед собой и постарался застыть совершенно, чтобы не мешать обнимающей темноте.