ТРИ СТРАНСТВИЯ В ПУСТЫНЕ
(Под рёв мотора) шипение автомобильных колёс по снежному месиву, будто звук вспыхивающей серы, тёмные полосы обнажившегося асфальта (чёрного, блестящего, как спинка лесного слизня) и нечётко отпечатанные узоры шин, липкая слякоть наподобие каши или обесцвеченного яблочного пюре (влага осмотически проникала в промокаемые кожаные ботинки; надо было надевать резиновые сапоги, но на тот момент было уже слишком поздно возвращаться домой и переобуваться), разъезженные следы машин и автобусов (более широкие) с белыми участками мокрого снега в форме выпуклых линз или прямоугольников посередине, снега, который пухлыми подушками давил на лапы елей у остановки, однако же сбивался в кашу на проезжей части, где шипованная резина, прокладывая себе путь сквозь снежную грязь, взметала по обе стороны вереницы скользящих брызг, будто идущий по снегу корабль; никогда он не замечал всего этого с такой точностью, как тогда, пока с грехом пополам спускался по ступенькам автобуса, до такой степени, что, остановившись на месте, засмотрелся на всё это куда дольше положенного мгновения, — ещё и чтобы собраться с силами, прежде чем поплестись, то и дело прислоняясь передохнуть к дорожным знакам и стенам домов, в расположенную через квартал больницу. Надо было всё-таки брать такси.
Начать с того [1], что там действительно имелись явные следы человеческого присутствия, включая какие-то буквы (но как бы совершенно произвольные, не составлявшие понятных комбинаций слов и имён), высеченные на камне в форме перевёрнутого конуса, чей верх наводил на мысли о воткнутом в землю колышке палатки, или старомодный жестяной рупор, который валялся за неким подобием кактуса, не присыпанный землёй или песком, как будто кто-то только что отбросил его, прокричав команду в мундштук; в таком случае хотел бы я знать, как, собственно, тот крик или крики звучали, о чём оповещали, кому были адресованы. Сам я не осмелился даже подобрать этот инструмент, из страха перед тем, как будет звучать мой собственный голос, усиленный металлом, в этом одиночестве. Где-то стояло ещё и нечто похожее на собаку (или, может, меня обманывала фантазия, желание увидеть недвусмысленный знак?) из твёрдого белого материала, похожего на бетон, на месте хвоста же свисало нечто вроде растительного волокна, невозможно понять, живого или мёртвого; но главная странность заключалась в том, что открытая пасть этой фигуры (?) казалась влажной и горячей внутри, будто в этом безжизненном собачьем черепе обитал, точно рак-отшельник, настоящий живой представитель семейства canidae, подобно тому как дышит под маской потное лицо актёра. Я приложил ухо к этой оболочке, но не услышал ничего, кроме звука, с которым моё собственное ухо тёрлось о слегка пористую поверхность, ни рыка, ни намёка на дыхание. Как бы то ни было, а с подобного рода феноменами теперь давно покончено.
Гамбургеры колбаски котлеты бекон сливочное масло студень картошка фри всё это свинство, весь жир, все пищевые добавки, отрава, искусственные красители, пестициды, пищевые добавки, все эти химикалии, которые, циркулируя в его теле, извращали и засоряли его внутреннюю природу (эти клетки, родственные клеткам цветочных побегов!) подобно разъедающим кислотам медленного действия, научным порошкам для эвтаназии, которые, околдовывая всё живое, естественное, заставляют его, насмерть выкормленное из силиконовой груди, засыпать искусственным сном в пластмассовом гробу. Приподнявшись в сливе раковины, куда с журчанием засасывало вихрящуюся воду, спичка конусообразно (верхние круги больше нижних) завертелась под кипенно-белым водяным столбиком с микроскопической пылью вокруг, заметной лишь при ярком освещении, как на этом крадущемся под острым углом зимнем солнце. Всякий раз, когда мойка опустошалась, спичка эта оставалась лежать поперёк дырочек, мерзкая чёрная спичка, прикасаться к которой она брезговала, в грязном ситечке, которое непрерывно принимало полуплесневелые остатки пищи, прокисшее молоко, выдохшееся пиво, плевки и серую, как бы ворсистую воду с песком из половых вёдер. Эта спичка. И ботинки, из которых он, приходя, переступал на пол, один опрокинутый, другой нет, чёрные лужицы грязной воды с подошв, грязные носки на диване, журнал на куче одеял перед телевизором, кожаная куртка на постели, вся эта разрушающая еда, облучённая, облучение могло, увы, лишь замедлить течение болезни (сказал главный врач), но — витамины A, витамины C, если бы только он ел свободные от отравы абрикосы, морковь, шпинат, апельсины, капусту, паприку. Она снова заплакала. Зашла в спальню, открыла коробку, нашла ключ в виде трубки, отперла выдвижной ящик, открыла коробочку, чуть помедлила, взяла одну в жёлтой обёртке, открыла, потянув за нитку, засунула содержимое в рот, не жуя, снова накрыла коробочку крышкой, опустила коробочку в ящик, заперла ящик, положила ключ обратно в коробку, закрыла дверь спальни и выбросила жёлтую обёртку вместе с маленькой серебристой бумажкой в мусорную корзину.
Через дорогу внезапно двинулась пожилая женщина (и какая-то машина вынуждена была, чтобы не сбить её, резко затормозить, проскользив по слякоти) в тёмной одежде, этом обычном камуфляже самоотречения (соответствующем траурной аскезе матрон из южных стран: главное в жизни уже сделано), в левой руке — два пакета, в правой — лимонно-жёлтый зонтик, несколько далековато выставленный вперёд (что позволяло снегу и мороси оседать на волосках задней трети меховой шапки), как балансируют при помощи зонтика канатные плясуньи или как светят перед собой фонарём (лимонно-жёлтый свет): ищу человека, по пути из магазина пряжи в аптеку. Не в больницу. Сколько их в пределах видимости? Десять? Пятнадцать?
Кое-где вроде бы торчат диковинные пучки чего-то, что может быть травой, но своей желтоватой бледностью, почти белизной (примерно того же оттенка, что шерсть фьордской лошади) напоминает скорее конский волос (как на скрипичных смычках), чем нечто относящееся к флоре, и эти пучки травы (назовём их так) беспрерывно колышутся от постоянного ветра, который часто меняет направление и температуру (ощущаясь то как муссон, то как пронизывающий апрельский ветер, то как нечто среднее или же и то, и другое одновременно), но никогда (по крайней мере так, чтобы это было заметно) — силу. Поначалу это нескончаемое монотонное завывание сводило меня с ума, но теперь я его едва слышу, как будто и сам становлюсь частью пейзажа, нечувствительной ко всему неприятному, что в нём есть. Хотя нет, когда крайне изредка ветер прекращается совсем, я замечаю наступающую таинственную тишину; тогда в ушах, точно гудок без соединения, начинает звенеть звук меня самого — и я жажду затихнуть, иными словами, чтобы снова подул ветер. Мимо то и дело проплывают маленькие бледные сгустки тумана (ловить их я перестал, потому что теперь это слишком истощает силы), то есть они такие плотные, что больше напоминают настоящие облачка, будто дело происходит на небе, хотя, разумеется, не в религиозном смысле слова, скорее наоборот. В последнее время эти клочки тумана попадаются всё реже. Зато я не раз наблюдал другие медленно парящие (или плывущие) в воздухе объекты, ярко окрашенные (хромово-жёлтые, к примеру, кобальтовые), неправильных форм, округлые, в виде моллюсков, некоторые, условно говоря, с крыльями (плавниками?), неподвижными, впрочем, или слабо помавающими, причём ни один, кажется, не обладает собственной тягой, они плывут по воздуху, будто наполненные гелием шары. К сожалению, я ни разу не подходил настолько близко, чтобы суметь их коснуться и тем самым лучше узнать их природу, но чисто субъективно они, как ни странно, создают у меня впечатление, будто я под водой, — водолаз без снаряжения, без потребности в кислороде. Воздух тоже, как правило, очень влажный и душный, хотя это характеристика переменная.
Есть он давно ничего толком не мог, даже ту грубую пищу, которую стряпал сам, мусорные завалы картошки фри в кровавых пятнах кетчупа оставались утопать в жире на его тарелке, не первую неделю ходил бледный, как его же сигаретная бумага; она давно собиралась сказать ему об этом, нет, невозможно, сейчас такое говорить нельзя, это следовало сказать давным-давно, до болезни, за завтраком (времени в обрез), за обедом (трапеза испорчена), вечером перед телевизором (мир нарушен), в постели перед сном (чрезмерная усталость или сексуальное возбуждение), в праздники (весь уют насмарку); он был неопрятный неряха, нездоровый грязнуля (ещё и эта в буквальном смысле вросшая, будто вытатуированная, грязь строительного рабочего на руках, под ногтями, некоей сетью или картой въевшаяся глубоко в кожные поры до самого дна бороздок, к вечеру воскресенья отмываемая почти — лишь почти — дочиста, а в понедельник опять всё сначала), но вообще-то добрый, никогда её не бил, в выходные уйму всего делал по дому, только неделю назад починил её фен; они ведь, в сущности, одно — никогда не будучи заодно, просто были одним.
Но они всё время покидали поле зрения или же появлялись в нём, число — величина изменчивая; для простоты: пятнадцать человек (не считая автомобилистов), каждый из которых обладал, вот как эта пожилая женщина, огромным знанием, огромной памятью, сжатой в мозгу, роями насекомых, скопищами бактерий знания, не только коллективным интеллектуальным достоянием наподобие информированности о настоящей, а не кажущейся форме земного шара, умения определять время по циферблату часов или знакомства с распорядком действий при покупке продуктов, но и колоссальной осведомлённостью о других людях, привычках, мнениях, предпочтениях супруга (или покойного супруга), его родителях, братьях или сёстрах, членах её собственной семьи, об их точной внешности, возрасте, профессии, друзьях и знакомых, детях и внуках, и даже это лишь мелочи в сравнении со всеми воспоминаниями, всем опытом, какие накопила она одна, в сравнении со всеми другими людьми, которых она встречала, всем, что видела, слышала, обоняла, осязала (не говоря уже обо всём том, что она видела и забыла, оно тоже где-нибудь хранится?); всё это гигантское содержимое сознания дремало под коричневой меховой шапкой, будто бесконечно ветвящаяся система виртуальных молний и молний, порождённых молниями; внутри же остальных — для простоты четырнадцати — голов хранились в полусне похожие (но иные, всегда разные, точное копирование, как с одной дискеты на другую, невозможно) системы, и одни только эти пятнадцать формаций знания и памяти в совокупности составляли безмолвную, непостижимую астрономическую сложность, которую никому не дано обозреть даже приблизительно; каждое из этих сознаний, будь оно претворено в пространство, образовало бы сферу, достаточно большую для того, чтобы заключить в себе тела всех людей, парящие, будто золотые рыбки, будто косяки сельди, будто креветки, криль, планктон в аквариуме, земной шар не вместил бы эти безумно гипертрофированные головы; но какая восхитительная мысль — стоять снаружи у стеклянной стены чужого сознания и смотреть внутрь, наблюдая, как пловцы с идущими изо ртов и от конечностей пузырьками извиваются в воняющей хлоркой бирюзовой воде, плавающие, ныряющие воспоминания и мысли сквозь окна общественного бассейна. Но они не обретают пространственности, они просто лежат, забраживая, во внутренней тьме, и каждый день тысячи таких внутренних галактик гаснут (будто все молнии сгущаются в одну-единственную, которая, подобно настоящим молниям, вспыхивает лишь единожды), почти утешительное напоминание среди слепящего урагана излучения, испускаемого хаосом всей совокупности сознаний, как после праздника, когда можно наконец погасить все лампы и поспать; выключить свет, когда смолкнет музыка; но что толку, ведь тогда же будут возникать всё новые, которым предстоит чем-то заполняться, день за днём, пока они в свою очередь не взорвутся и не погаснут, а тем временем успеют появиться ещё новые и по-прежнему будут существовать находящиеся на разных стадиях старые. Потребность думать о камне, о каком-нибудь простом круглом камне в руке, бессодержательной конкретности без тайн. Иметь сердце из камня. Мозг из камня. Дойдя до противоположного тротуара и неловко перешагнув через снежную обочину, отчего на ботинке, когда она скованным движением переносила ногу через снег, осталось белое пятно, она осторожно продолжила спуск по непосыпанному тротуару, всё время боясь упасть. Камень. Или уподобиться закрытому дому моряка в Лондоне: слой пыли толщиной в палец на аккуратно заправленных койках, гулкая тишина актового зала, чьи настенные бра создают иллюзию мерцающих свечей, когда кто-то в одиночестве поворачивает тугой выключатель с щелчком, разносящимся в помещении подобно выстрелу из пневматического ружья.
Такое впечатление, что ландшафт постепенно становится не то чтобы более пересечённым (в сущности, я будто всё время бреду по одной и той же слегка волнистой равнине), но как бы более отчётливым, и ноги всё чаще натыкаются (подчас в буквальном смысле ушибаясь) на твёрдые, возможно, минеральные конкреции в мягком грунте, напоминающем какой-нибудь песок или зернистый снег, в отдельных случаях муку или рассыпчатую землю, идти по такому очень трудно (местами пригодились бы снегоступы, а то и лыжи); худшее же в том, что никогда нельзя уверенно опереться ногой на почву, то мягкую, как пыль, то жёсткую, как брусчатка, то полутопкую, то пружинящую, как толстый мох. Ну ладно, вчера (указание времени — чистая догадка; я давно потерял счёт часам и дням, а может, и годам) я вышел, например, к какому-то плато или пику, и поскольку он оказался твёрдым, а не мягким, как поролон, подобно некоторым другим объектам, то я поднялся на него ради возможности какого-никакого вида на местность и, соответственно, дальнейший маршрут (без толку; обзор, как обычно, открывался плохой и неопределённый), но так или иначе удалось установить, что очертаниями эта скала (назовём её так) походила на звезду, наподобие спинного позвонка в разрезе, точно стоял я на костях вымершего огромного животного, и мне пришла в голову странная мысль (вызванная, вероятно, длительным одиночеством), будто я приставлен к остаткам этого исполинского скелета, чтобы охранять их до тех пор, пока однажды, покачиваясь над горизонтом, не явится какой-нибудь сородич этого мёртвого чудища и не истребует их.
И теперь, когда. Когда она наконец нашла кого-то, кто. Когда они наконец-то начали узнавать друг друга. Надо позвонить Л. Как она вообще должна. Если он уже прилетел. Номер гостиницы. В четверг она встретиться не может. Не исключено, что не сможет совсем, до тех пор пока. Должен же он понимать. Разве что хотя бы иногда. Она должна ухаживать. Само собой. Нежно и заботливо. Само собой. Он заслуживает достойной смерти, не его ведь вина, что он не понимал, как фатально нарушать древние законы равновесия в природе, некие весы, слишком много яда на одной из чаш — и вниз в пучину, вниз в моги… вниз в пучину, старые законы, распространяющиеся на ромашку, на куколку пяденицы, на белые кровяные тельца, на гордого орлана, на розовый куст, на корни волос, на клён (не есть ли человеческая нервная система лишь отображение куда более древней, той, что у листьев?), на крокодила, яка, обезьяну-ревуна, крапиву, кишечные бактерии и человека, нет, он этого не понимал, он вёл себя самоубийственно, но не понимают ведь столь многие, нельзя его за это корить, хотя она многократно объясняла, хотя он всякий раз орал, чтобы она заткнулась, он не ведал, что творил, она прощает его, по крайней мере сейчас, нет, всегда прощала, в сущности-то. Само собой. Но какое теперь будущее у них с Л.? Она снова заплакала.
Таяние снега на магазинных вывесках СПОРТ ПРОДУКТЫ ОПТИКА ускорится, когда в них вот-вот зажгутся, мигая, светодиодные трубки, на пешеходов начнёт капать сверху; но позже, морозной ночью, капли воды застынут как бы стеариновыми сосульками неправильной формы, покуда весь снег — может, на следующий день, а может, ещё через один — не исчезнет, а свежий снег, выпавший во время нового снегопада, в свою очередь не растает и не застынет сосульками, завершится же весь этот повторяющийся с разными вариациями, каждый раз с немного иными сосулечными узорами, процесс лишь к весне, однако возобновится с первым снегом в конце осени. И так далее. Ближний свет фар и теперь загоревшийся красным сигнал светофора тлели сквозь мешающую зернистую пургу (на короткое время — тускло мельтешащий снег; замершие автомобили; что долговечнее — транспортные средства с двигателями внутреннего сгорания или снежинки, если принять во внимание повторяемость?), а когда они тронулись, он увидел, как аккумулированные в воздухе снежинки (всё время новые) стирают здания на заднем плане до состояния смутных серых теней, лишь пара покатых крыш белела сквозь завесу, а ещё дальше позади всё сливалось в неопределённое бледно-серое марево; разные стадии стирания, от яркого красно-золотого значка на куртке (у какого-то почти бегущего мимо паренька) на расстоянии вытянутой руки до океанической размытости в конце улицы, как будто за этой границей не было вообще ничего.
Все эти описания сравнительно ясных явлений могут, пожалуй, навести на мысль, будто пейзаж этот вообще изменчив и богат деталями. Это не так. Наоборот, оазисы (если можно их так назвать) относительно редки, и по большей части я блуждаю в некоем почти полном отсутствии направлений, которое на протяжении целых дневных (так сказать) переходов полнится лишь пыльным светом, парящей дымкой, катящимися туманными грядами, будто вид из самолёта внутри облачного слоя или (медленные) песчаные бури над совершенно безжизненной пустыней. Если я, судя по всему, и не хожу кругами (но что, если как раз хожу, а все вехи, которые я успел миновать, изменились так сильно, что я, проходя по тому же участку снова и снова, не узнаю́ их? эта мысль парализует, лишает мужества), то это потому, что я всё время следую за собственной тенью. Свет здесь очень своеобразный. Никогда не видишь солнечного диска (не говоря уже о луне и звёздах), но зато и совсем темно никогда не бывает. Все тени вроде бы смещаются, но лишь чуть-чуть, а потом так же быстро возвращаются обратно, как будто сутки (если можно так выразиться) всё время начинаются заново, так толком и не наступая, словно первые ноты некой беззвучной гаммы, играемые вверх и вниз, снова и снова, как будто природа, если прибегнуть к антропоморфизму, постоянно раскаивается в том, что позволила заняться дню, и передумывает, раскаивается, что позволила заняться вечеру, и передумывает, до бесконечности раскаивается и передумывает. Свет же, напротив, постоянно меняет окраску; светло-голубой, сернисто-жёлтый, медно-зелёный и так далее, с бесчисленными оттенками, но интенсивность его почти не меняется. Из-за этого возникает такое чувство, будто время заело.
Заботливо, да. Тот бандит. Измученный жаждой бандит лежал в пустыне, прикованный наручниками (ключи утеряны) к трупу шерифа, пока грифы кружили над ними, ближе и ближе, ему уже приходилось пинками отшвыривать самых голодных или самых настырных, чтобы удерживать их на расстоянии, нет, нет, это не бандит лежал прикованный наручниками к трупу шерифа, конечно, нет, это шериф лежал прикованный к трупу бандита, мёртвому телу, бренным останкам, бездыханной плоти, или всё-таки бандит к мёртвому шерифу, нет, это, конечно же, был шериф, который стоял на страже закона несмотря ни на что, который выжил, отвратительная картина, он ведь выжил, оказался в безопасности, но как? Как он выжил? Спасли? Кто? Как? Она не могла вспомнить. Надо сводить его к гомеопату.
Песок. Песок и труба. Лопата. Покрытие бомбоубежища, армированный бетон снизу, песок сверху, труба, которая должна торчать из песка. Стало быть, канава в песке, метра в три длиной (бригадир провёл черту измерительной линейкой) и в несколько дюймов шириной. Дрожащее изнеможение, разливающееся в теле подобно дистиллированной силе тяжести, тошнотворное и склизкое, после каждого копка приходилось по нескольку минут опираться на рукоять, отхаркиваться и сплёвывать, дурнота, пока он не вынужден был, сдавшись, опуститься на кучу изолирующих ковриков. В конце концов подняться (медленно) и осесть на стул после всего двух лестничных пролётов до квартиры. А потом террор: говорила ведь, угробишь ты своё здоровье, но раз уж не хочешь меня слушать, то это я должна позаботиться о твоём выживании, из нас двоих здоровая — я, чтобы ты высыпался, чтобы дышал свежим воздухом и двигался, чтобы не ел эту свою мерзкую жирную холестериновую отраву, все эти гамбургеры колбаски котлеты бекон сливочное масло студень картошку фри…
В свете, напоминающем обезжиренное молоко, но дающем отчётливые резкие тени, — некая популяция (если можно так выразиться) маленьких белых объектов в виде костей или ракушек, гибриды раковин, кроликов и собак, как бы неподвижно направляющиеся, нередко гуськом, к некоей сложносоставной, вроде бы растительной, густой, зелёной, как будто кожаной массе, где, как можно подумать, они несколько миллионов лет назад нашли пропитание, или же удаляющихся от неё. На большом расстоянии эти белые малютки напоминали стадо каких-то млекопитающих, с более близкого — окаменелые корни и грибы, совсем вблизи — опять-таки морских животных или растения (ведь несколько миллиардов лет назад животные и растения произошли из общего истока), однако твёрдых, как будто фоссилии этих животных продолжали, подобно часовому механизму, идти уже после смерти, движимые энергией своих последних судорожных сокращений. Я никогда не видел, чтобы они шевелились. Вообще ужас этого пейзажа в том, что нет никакой верифицируемой границы между царствами минералов, животных и растений, между подводным и атмосферным, доисторическим и современным, земным и внеземным, между мёртвым и живым. Если бы, впрочем, я должен был выдвинуть гипотезу, то сводилась бы она к тому, что всё мертво и что биологическое заключено в моих собственных пока ещё живых глазах (вернее, в мозге; ведь без мозга глаза так же слепы, как мозг без глаз), а не в самом пейзаже. Яркий свет летнего утра. Однако же ни лета, ни утра. Чёткая сложная геология (или флора, или фауна?). Запах соли и йода, будто с моря. И та конструкция высотой метров в двадцать (но воздвигнутая не людьми — образовавшаяся, может, в результате эрозии мягкой горной породы на протяжении тысячелетий?) из напоминающих строительные леса голубоватых скелетных форм, они похожи на кости голеней, бёдер, таза, лопаток, суставов, ключиц, теменных костей, лодыжек, поясничные позвонки, нарастающие друг на друга, трости слепых, костыли, прутья белых больничных коек; как будто прямо сквозь нечто вроде пупырчатой, рифлёной слоновьей кожи (если сравнивать с чем-то известным) или просто-напросто воду с вмёрзшими камешками (хотя температура пока что значительно выше нуля) пророс некий блёкло-серый бивень (будто здесь могут расти одни кости (или камни?), будто пейзаж этот населяют растущие, формирующиеся остатки скелетов, которые вместо тления спариваются, беременеют и рожают или, регрессируя к стадии пресмыкающихся, откладывают яйца, в конце концов они заполонят всю равнину непролазными костяными джунглями). Рядом — форма наподобие стола, покрытая напоминающей отсыревший в земле холст плотной материей с дырой посередине (бахрома по краям походила на белую бороду рождественского ниссе [2]), где что-то светилось — вроде бы вода, по-средиземноморски голубая. Оно оказалось твёрдым, гладким, как зеркало, но как бы подвижным под хрустальной плёнкой, будто вода под прозрачным льдом. Многочисленные круглые миски из белого камня (назовём это так для простоты), заполненные всё тем же голубым, похожим на воду, зеркало, лёд веществом, разбросанные одна за другой по направлению к горизонту, всё сильнее уменьшающиеся в перспективе, голубые глаза без зрачков, как будто мне никогда не добраться до самой дальней из видимых, не говоря уже о том, что находится за ней, как будто фактически они движутся прочь от меня, — так можно наблюдать, как стоящая у корабельных перил женщина, в которую ты давно влюблён, но которая так и не стала твоей, всё уменьшается и уменьшается, потом всё меньше и меньше становится судно, потом — только море, потом — дорога домой, набережная, швартовные палы, драные мешки, креветочная шелуха, пятна бензина, контейнеры, поддоны, бочки. Никогда больше. Тень этих устремлённых к небу костей упала на меня, когда я двинулся дальше, и ненадолго смягчила жжение в глазах.
Хотя он упирался, хотя он в это не верил, кто сказал, что природа не в силах исцелить то, что, казалось бы, разрушено, именно что исцелить разделенное надвое, и снова разделенное надвое, и снова разделенное надвое, смертоносное деление клеток, нет, не совсем так, но она должна как можно скорее, сейчас, сегодня же, вырвать его из скрюченных протезных когтей научной медицины, возможно, он всё-таки будет жить, непременно будет, а там она сможет сказать, не сразу, само собой, а спустя весьма долгое время, она станет ухаживать за ним, заботливо, до полного выздоровления, тогда-то и сможет это сказать, он же, уж конечно, найдёт себе другую, медсестру, ту кобылу, и тогда она сама с Л., не исключено, что и он с медсестрой, двойная свадьба, нет, нет, не совсем так. Но — июнь. Венок из цветов в волосах. Аромат сирени. Открытый лимузин, нет, повозка с четвёркой лошадей, которая ничего не загрязняет, из церкви. Венок из цветов в волосах, простых полевых цветов, не искусственной мишуры. А когда они скрылись бы у всех из виду, то остановили бы повозку возле луга, разулись и танцевали на траве, среди деревьев и цветов. Да. Она зашла в спальню, открыла коробку, нашла ключ в виде трубки, отперла выдвижной ящик, открыла коробочку, чуть помедлила, взяла одну в зелёной обёртке, открыла, потянув за нитку, засунула содержимое в рот, не жуя, снова накрыла коробочку крышкой, опустила коробочку в ящик, заперла ящик, положила ключ обратно в коробку, закрыла дверь спальни и, выбросив зелёную обёртку вместе с маленькой серебристой бумажкой в мусорную корзину, устремила взгляд поверх сквозистого зелёного папоротника «заячья лапка» на зимний пейзаж за окном. Ворона вспорхнула так резко, что мокрый снег вдруг осыпался со всех телефонных проводов разом, три белых линии, которые летели по воздуху где-то с полсекунды, а потом слегка вразнобой упали на снежный покров внизу.
Топография разительно переменилась, но не так, как я предполагал. То, что сейчас открывается моим глазам, представляет собой нечто среднее между циклопическим галечным пляжем и свалкой протяжённостью в целые мили, свалку камней, некое, быть может, кладбище, до того перенаселённое, что безымянные памятники громоздятся, куда хватает глаз, грудами и россыпями друг поверх друга, результат ливня из надгробий с геологического грозового неба. Пробраться через всё это явно невозможно. Ветра больше нет. Тишина глобальна. Теперь я ощущаю в теле некую близорукую сонливость, как бы от креплёного вина, и могу прямо здесь, где стою, лечь среди этих камней, чтобы никогда уже не подняться, и через некоторое время я приобрету ту же серую окраску, что и у них, ту же обточенную форму, никто не сумеет выделить меня в этой немой толчее как нечто особенное: да никто никогда и не придёт сюда и не увидит того, что я вижу сейчас.
[1] Здесь и далее в соответствующей группе фрагментов описывается воображаемое путешествие по картинам французского художника-сюрреалиста Ива Танги (1900–1955). В порядке появления, который совпадает с порядком создания работ: «Он сделал то, что хотел», «Угасание бесполезных огней», «Большая картина, представляющая пейзаж» (все — 1927), «Взгляд янтаря» (1929), «Ни легенд, ни цифр» (1930), «Без названия» (1934), «Бесконечная делимость» (1942), «Умножение арок» (1954). Детали разных полотен предстают элементами единого меняющегося мира. (Здесь и далее примеч. пер.)
[2] Норвежский аналог Деда Мороза.