«Пятно-рот» Александра Фролова, написанного по следам тёмной прозы Тура Ульвена, не только начинается «с того места, где всё закончилось»: в каком-то смысле этот текст проделывает с собой такой же процесс обратного превращения-сворачивания, только не во временном, а в литературном отношении. Сращивая признаки трёх родов литературы — эпос, лирика, драма, — Фролов переносит в прозаически организованные тексты то, о чём много писал Самсон Наумович Бройтман — субъектный синкретизм, синтез тропов и их возвращение к более гибкому и текучему движению в артериях художественного мира. Это достигается Фроловым с помощью радикальной операции стирания текста с книжной страницы; материальный представитель литературной традиции подвергается физическому воздействию, сравнимому с удалением файла культурной памяти из картотеки. Однако именно стирание позволяет возникнуть дыре и речи: источник слова оказывается затемнённым и неизвестным. Эти же признаки позволяют ему оставаться живым. Теория письма (настаиваю, что именно это занимает Фролова как прозаика, переводчика и поэта уже долгое время) в каком-то смысле оказывается теорией анти-палимпсеста: вместо повторного нанесения надписи на табличку мы оказываемся перед пятном-ртом (безграничным пространством произнесения). Теория анти-палимпсеста не лишена самопожертвования: открытие рта возможно благодаря стиранию своего голоса. Вместе с тем нестабильное тело речи не может существовать без счёта, поддерживающего мир вокруг: возвращение зрения не происходит вне времени; оно укоренено в нём.
Последнее, о чём мне хотелось бы сказать, будет смех — единственный защитный слой письма от тех, кто будет на нём паразитировать, воспринимая чистое тело как «приглашение к татуировкам». В тексте о поэтике Драгомощенко, написанном после его смерти, философ Михаил Ямпольский сравнивает смех с инструментом разрушения целостности лица, регрессии образа; поэтому его интересует, что Драгомощенко придаёт смеху скорость. Фролов придаёт смеху толщину: он ставит перегородку между ускользающим телом письма, продуцирующим мир, и между другими способами подчинения самого тела письму (неслучайно пятно говорит о себе в женском грамматическом роде). Защитный слой, окутывающий глаза, при этом не теряет собственной антиавторитарной функции: смех нужен для освободительного взгляда на смерть, конечность и распад. Смех — условие сохранения себя и продолжения мира.
— Лиза Хереш
ПЯТНО-РОТ
С того места, где всё и закончилось, я и начну. Плыли облака, как мускулы пыли. Он сидел за столом, не имея представления, где он, и что было раньше. Какое-то немое чувство наполняло его. Он пытался его позвать, вступив в контакт, но это была молчаливая глыба, точнее ощущение от её присутствия — огромная скала, которой не было, но чудовищность, нависающая над ним от её якобы «здесь», пропитала каждый атом пространства, его пустоту, сделав её агрессивной: с когтями, колючками, крючками, клыками — хищный воздух, который, проникая в горло, царапал, рвал язык, лёгкие — будто вдохнул тысячи игл, и они внутри продолжали свою работу — утончённую пытку, бесцельную, не преследующую результат. Это безымянное чувство разрасталось в нём, струилось соками, готовое прорвать оболочку его тела — нетерпение? страх? тревога? интуиция, стремящаяся предотвратить разум?
Были часы. Били часы. Он поднял голову на бессюжетную стену — плоскость, на которой ссыхаются любые семена воображения, гибнут ростки фантазии — и увидел какое-то пятно почти под самым потолком — равномерно пульсирующее — словно разбитое о стену сердце, расплющенное, но ещё живое (болели часы), сокращающееся где-то шестьдесят ударов в минуту, сокращающее жизнь, дотлевающую в нём.
Комната — грудная клетка? Тогда кто он? Внутренний наблюдатель? цензор? один из оттенков «я»? Тогда где все остальные? Семья, семейство, род? Произошло расщепление? Что-то хоть вообще произошло? Или нити, лежащие повсюду на полу, — куски сухожилий событий, которые никуда не приводят, ни с чем не связываются — просто куча сорняков, водорослей, волос, паутины — сети, наваленные здесь для него — запутать — оставить здесь навсегда?
Пятый удар, извергаемый пятном, был последним, который распался и перешёл в стрекот — эхо, длящееся до следующих ударов. Он пристально всматривался в эту успокаивающуюся массу под потолком, охваченную каким-то изменением, будто сквозь её бесформенность начинала проступать геометрия.
Пальцы? Он трогал свои пальцы, будто не принадлежащие ему. Полупарализованные, получужие отростки, лучами-червями расходящиеся от ладони — часть тела, где он ощущал остатки контроля.
Пальцы, как лапки насекомого, беспорядочно шевелились, пытаясь сбежать.
Холод, отнимавший клетку за клеткой, орган за органом, исходил изнутри. Его источник был неопределим, как и всё вокруг; угадывалось только движение — крадущееся, как радиация, радиоволна, дающая о себе знать, лишь достигнув границы тела, тут же эхом возвращающаяся назад, захватывая участки плоти, отодвигая «я» всё дальше от своего воплощения, давно пройдя точку невозврата.
В этом разрыве стрёкотом были часы. Саможующимся пятном на стене. Он смотрел по сторонам и не мог понять, что они считает. Кого? Его — невозможно, т. к. спорно его существование. Не набрасывали ли они штриховку того, чем он мог бы быть? Живые насечки в анабиозе.
Ему что-то предстояло. Тень, от которой он был зачат? Событие, ожидающее его участия? Был ли у него выбор? Между чем и чем? Чаши весов пустовали, как предметы, разбросанные по комнате, без смысла. Возможно, здесь также были слова — полые, выпотрошенные бесконечными разговорами.
Место, где он пребывал, будто быстро покинули — все встали и ушли, ошарашенные, может быть, новостью, заставившей незамедлительно действовать, или непредвиденным событием — взрывом на улице, криком, скрежетом металла во время аварии, глухими ударами дерущихся мужчин, треском ломающихся костей, сигналом тревоги, захлёбывающейся музыкой похоронной процессии... это место — прервано, как разговор ушедших отсюда людей — на полуслове, распавшемся на микрочастицы и осевшем на поверхности.
Недосказанность, лежащая на всём, царившая в воздухе, не давала ему понять, где он. Чем ближе он подходил к предметам, тем больше они становились неузнаваемыми. Когда он чего-то касался, на ум приходило лишь слово «материя». Безымянная, аморфная масса не отвечала на прикосновение — холодная, безучастная, она заполняла почти весь объём помещения, как древние руины, чьи узнаваемые признаки стёрли ветер и время. Но эта вездесущая масса не давила, почти прозрачная, будто горы стекла, ломающие свет, за струением которого следил его ум. Углы, резкие повороты, изломы без предупреждения, знаков препинания и движения — ни шанса сосредоточиться, подумать о цели пути — затерянная в горах фигура, истязаемая ветрами, метелью, холодом и темнотой.
Немая скала, разрастающаяся в нём, возможно, была отражением, порождением внешней. Его тело, ум были границей, зеркалом, в котором пустота набирала мощь воплотиться.
Почему он сидит неподвижно уже довольно продолжительное время, глядя перед собой, словно в никуда, но очень внимательно? Чего-то ждёт? Кого-то? Бесцельно? Падая, падая и падая во временной раскол.
В его «слышать» давно не били часы. Полуживое пятно почти неуловимо пульсировало под нависающим потолком. Он шевелил пальцами — клубком червей — нитевидными языками мясного костра, вращая пожелтевшими от прямого солнечного света белками глаз. Чёрный, деревянный стол, стоявший возле окна, удерживал его от рассеивания в этой комнате, буквально утверждая его присутствие. Обезвоженным, полураскрытым ртом он всасывал воздух, шипящий, цеплявшийся за зубы. Эти ритмические всплески почти что свиста, она слышала по другую сторону стены, которые ей казались завихрениями песка, его пересыпанием в огромном сосуде из стекла, от чего она вплотную приблизилась к своей жизни и ощущала её сумасшедшую скорость.
Их разделял монолитный прямоугольник бетона. Ни двери, ни окна в нём, только хорошая слышимость, царапины, выбоины от тяжёлых ударов на поверхности и пятно часов под потолком.
Внутри геометрической фигуры, где она теряет себя с каждой секундой, есть только стул у ржавой кровати с провисшими от растянутости пружинами, разноцветные мелки, разбросанные по полу и разбитое окно. Дыра в нём была размером с футбольный мяч. Когда дул сильный ветер, он беспрепятственно проникал в комнату, подхватывая с пола её вещи, клочки бумаги, играя с её волосами — подбрасывая, теребя, путая. Внутри простого (обеднённого) на события помещения всё оживало, танцевало и менялось. В такие моменты она была вся в себе. Её белые руки неподвижно лежали вдоль тела, брошенного бездействием, как забытая вещь, на кровать. Пружины повторяли контуры тела. Она бормотала обрывок фразы последнего человека которого она помнит, до того как оказалась здесь. У него почти не было лица, или что-то съедает воспоминания о нём — клетку за клеткой. Различимым пока ещё оставался его шевелящийся рот. Это был какой-то рабочий, возможно, строитель —обветренные, потрескавшиеся губы, обожжённая солнцем кожа, шелушащаяся. Он говорил о прослушках в стенах, о домах, избегаемых птицами, о похищении зрения бетоном. Напоследок он сказал: «остерегайся стен, они теперь слышат...»
Ни живая, ни мёртвая, она лежала на продавленной кровати, заставив замереть даже мысль.
Но сейчас было безветренно. Всё лежало на своих местах. Всё было здесь. Она встала, подняла с пола белый мелок и провела кривую линию на стене — не длинную — фрагмент круга? изгиб волны? женского бедра? очертание берега, который ей снится время от времени? тень времени? Нельзя было понять, была ли линия началом, серединой или концом. Просто завиток? Зачаток буквы, которым начнётся письмо? Не был ли это полукруг лица или рта, сказавшего, что стены в какой-то момент ожили?
Она слышала глухие удары с той стороны стены — монотонные, заключающие внимание в свой ритм — стрёкот, переходящий в набат.
На ней не было лица. Но были волосы. Волосы были волосами.
На ней не было лица, но была маска — без выражения — фарфоровая оболочка, с прорезями для глаз, сросшиеся с лицом, ставшая им.
Она не смеялась и не плакала — так всё и происходило. Так всё и произошло. Ледяное безразличие, охватившее её, пространство, ничто.
Тяжёлый свет лежал на предметах.
Она поставила стул посередине комнаты и села на него. Не зная, куда деть руки, она познавала тесноту пустоты.
Разведя руки в стороны, она посмотрела на проведённую мелом линию и закричала. Этот крик был нечеловеческим. Он напоминал птичий. Крик ласточки, почувствовавшей сокола в высоте.
Чем темнее было в комнате, тем ярче горела белизна завитка.
Она начала махать руками, как крыльями.
Затем последовал второй крик — более яростный и обречённый.
Она не хотела здесь умирать — в окружении живых стен. Она чувствовала нарастающую слабость в теле, будто стены высасывали из неё все жизненные соки.
Она продолжала махать расставленными руками. Они становились тяжелее. Наливались свинцом. Она превращалась в истребитель, который никогда не взлетит.
Небо, в котором она отсутствовала, было напряжено, как глаз, что вот-вот лопнет. Оно с усилием всматривалась сквозь дыру в стекле, пытаясь её обнаружить.
Где-то за гранью пролегало время. Она чувствовала его, но на расстоянии. Возможно, по ту сторону стены, себя. Был ли ему кто-то там свидетель? слушатель? вестник? Не нужно ли ей было умереть, чтобы почувствовать, как сквозь неё устремится пульсирующий поток.
Она опустила руки на колени. Она опустила руки. Они были тяжелее тяжести. Тяжелее себя. Настолько, что даже мысленно невозможно было их поднять.
Достаточна ли у неё была концентрация внимания? Были ли узнаваемы предметы в его поле? Выносимы?
Лёгкость, с которой она теряла своё тело, передавалось его принятию решения в следующий раз начать всё по-другому, а пока — тени, густеющие чёрным льдом на поверхностях, отсутствие шорохов в ящиках стола, будто там задумался ветер, напуганный хрустом своих хрящей.
На столе три-четыре синие книги. Из одной торчит закладка — клочок цветной бумаги: красный.
Комната длинная, но узкая, как вагон поезда. Солнце тут редкий гость. Сложно читать. Но можно достать из себя страхи и долго рассматривать их в полумраке.
Он смотрит на стены, потолок, окно, дверь и закрывает глаза. Хотелось пить, но он решил подождать.
Тело тяжелее скучной книги.
Иногда оживали стены. Больше ничего. Ничего не происходило. Не происходило. Не.
«О чём мои руки, язык?» — думал он — «Тело в целом или в частях?». За окном пролетела птица, скрипнул стул, дернулся глаз.
Чего ещё ждать от пространства, изголодавшегося по действию? Предельного напряжения, от которого сохнет кожа и шелушатся поверхности предметов, теряя краску и блеск? Агрессивности на неподвижность или ожесточенного сопротивления на внезапное появление чужеродного? Он был внутри этой хищной среды — её частью, клеткой, нервом, зубом, клыком или причиной, что вызывала её ожесточение?
Он сидел за столом, боком к стене и окну. Стол был чёрный, как и пятно, производящее несколько ударов в час. Считал ли он их? Его руки лежали на столе, а её — на коленях, на которых от их веса уже были синяки.
Что-то сквозило сквозь стену — возможно, их общее непонимание того, что они тут делают.
Знали ли они друг о друге?
Превосходящая их сила удерживала внутри, хотя были двери, через которые они сюда пришли или их привели.
Возникал ли у них вопрос о состоянии двери?
Она — на стуле напротив стены — смотрит на белую линию, он — возле окна, за столом, не узнаёт свои руки, и никто ни разу не подошёл к двери. Быть может, они не верили в «здесь».
Стена — то, что их связывало, но и разделяло — дробная черта, где она числитель, а он — знаменатель. Они оба чувствовали неуловимую закономерность, ставящую их в зависимость от того, что по ту сторону.
Что нашёптывает им бездействовать? Отсутствие веры? В свои силы? В свои тела? Могли ли они называть их своими в месте, где вы всё казалось ложным? Или тела и были единственной твердостью — падью земли, гравитация которой притягивала тени, обретающие вес — материю будущих предметов?
Кажется, предметам чуть не хватало уверенности, чтобы стать молекулами события. Откуда ей взяться? Из действия, на которое никак не решатся он и она? А способны ли они на это? А если они куклы, брошенные в театральной кладовке, разделённые перегородкой, никому не нужные в силу дефектов или естественного износа?
Нити, видимые только для них, расслабленные, сваленные кучами на полу, привязанные к рукам и ногам, шее, талии, никуда не ввели, а лишь приводили к догадкам, к чему были привязаны раньше их противоположные концы — пальцам кукловода? Иногда казалось, что это волосы смерти. Невидимые, но крепче стальной проволоки.
Он открывает книгу с красной закладкой. На белых страницах танцуют чёрные буквы. Он не может сфокусироваться. Или свет дрожит от перенапряжения. Истощения. Нервного.
Есть ли у света нервы? Не они ли разбросаны по всему пространству их местонахождения?
Он смотрит на страницу, на которой что-то пытается, что-то пытается высказаться, но не получается, на которой что-то пытается высказаться в силу... определенных обстоятельств.
Они пребывали в неопределенности. Обстоятельства давно потеряли границы и перемешались. Теперь есть месиво, неподдающееся вопросам.
На страницах был чей-то отпечаток голоса. Кому он принадлежал? Возможно, ему. Чтобы не потерять, он спрятал его в книгу и забыл, оставив себе молчание, с которым он не справлялся, парализующее всё вокруг. Единственным противовесом были часы. Он не мог на них смотреть. Хотел, но не мог, так как они провоцировали пробуждение и раскрытие голоса — его временного места захоронения, как кто-нибудь бы сказал. По слову «временное» часы его и находили.
Он открыл книгу, и часы остановились? ослепли? подавались? стекли на пол? — пробили шесть.
Она тоже слышала эти шесть громких, отчётливых удара, будто диктор произнёс слово «ВНИМАНИЕ!»
Отчеканенные удары с лёгкостью достигали самой отдалённой точки внутри неё. Оно содрогалось от каждого толчка, вызванного оповещением часа. Мелкие трещины уже испещрили её тайну.
Она встала с кровати, подошла к разбитому окну. Порыв ветра щекотнул её лицо. Небо было открыто к диалогу, который она запретила для себя, приняв внутрь все облака, чтобы в не проходящем солнечном свете она смогла как можно дольше видеть своё исчезающее тело.
Он взял в ящике стола ластик и начал методично что-то стирать на странице книги. В её комнате поднимался ветер. Порыв за порывом. Ещё шорохи вперемешку с шёпотом. Нарастающие ёрзания. Будто само пространство хотело высказаться, но не могло, булькая, рыча, заикаясь. Он продолжал тереть страницу. Иногда казалось, что он делал это пальцем. Её тело горело. Она открыла настежь окно. Слепое небо. Плети воздуха ударили по коже. Была ли она одета? Не могла вспомнить. Она не видела, что была на ней, так как смотрела внутрь себя. В какой-то момент он понял, что протёр страницу насквозь. Образовавшаяся дыра была очень гостеприимна. Она ждала его, чтобы сделать своим дном? Он приблизил книгу к лицу, и дыра зашевелилась, засмеялась и заговорила.
— я не одета. Вы кто?
— я наблюдаю за пятном времени. У вас есть доказательства?
— я с вами говорю.
— вы дыра!
— я рот лица. Посмотрите, как внутри меня интенсивно работает язык.
— мне может быть явлено лицо?
— вам нужно преодолеть для этого стену.
— у меня нет молота.
— вы уже на полпути.
— что я для этого сделал?
— вы сделали из себя ничто. Вы стёрли свой голос, открыв тем самым мне рот. Я лежала за стеной и ждала, пока что-то произойдет. От тела осталась лишь кожа и точка внутри, куда я направила всю силу внимания, чтобы полностью не исчезнуть. Я лежала на кровати с ржавыми пружинами и исчезала, молекула за молекулой, пока не услышала спасительные шесть ударов. Неужели вы до сих пор не поняли, что непослушным пальцем, казавшемся вам ластиком, вы протёрли не страницу, а стену в том месте, где пульсировало пятно?
— что с ним случилось?
— оно лопнуло, как фурункул, и мой рот будто освободился от кляпа.
— а где же книга?
— вы читали стену, отдав права голоса ей.
— откуда вы всё это знаете?
— я ничего не знаю. Мой рот пересказывает вверенное вами стене.
(пауза; умирающие часы превращали пространно в близость)
— что происходит? Почему ты молчишь?
— мне страшно! Мне нужна твоя помощь.
— что случилось?
— ко мне двинулись руины чисел. Могу ли я поверхность своего тела использовать как щит?
— есть опасность, что они воспримут её как проявление гостеприимства, поселяясь на ней татуировками. Твоё чистое, как бумага тело, без шрамов, бесшовное, подтянутое, для них — магнит — земля обетованная. Лучше оденься и отставь открытыми только глаза.
— ничего не выражающие, стеклянные, неподвижные глаза?
— да, и окутанные толщей смеха.
— смеха над чем?
— над их убожеством, распадом, конечностью. Потрескавшаяся 2, чем-то скошенные 4 и 7, разорванные 9 и 1... мёртвые останки каких-то древних, давно вымерших числовых рядов у меня вызывают смех до колик.
— если всё так, тогда здесь происходит восстание мертвецов. Нам нужно спасаться! Ты так спокоен, будто заручился поддержкой какой-то магии. Моя кожа начинает гореть. Будто дичает солнечный свет, распадаясь на миллиарды микроскопических жал, кусается, жужжит, бурлит, кипит; иногда рычит.
— это от разрушения основания, на котором он всегда держался, а точнее от которого отталкивался — числовой ряд, внезапно оживший, ломаясь, лопаясь, — полумёртвые сгустки, дрейфующие в пустоте. Теперь свет не знает, что превышает. Не может соотнести свою скорость с пределом. Черта, за которой начинается бессилие, осталась, но на уровне ощущения; она вшита в свет, в его природу; внешних ориентиров нет — в духе огней на взлётной полосе. Свет всегда на пределе, но постоянно в этом сомневается.
— быть может это показательный пример того, как находиться в относительном равновесии в условиях, когда крушение назначает тебе встречу. Я не берусь загадывать наперёд, я не доверяю интуиции, построенной на логике. Её ошмётки летят в мою сторону, будто кто-то взорвал все мостики к будущему, о котором хочется порой пофантазировать.
— я на волоске от столкновения с оледеневшими кусками математики. Моё зрение не различает их в потемневшем воздухе. Все предположения сметаются встречными ветрами. Не стоит ничего ждать, мои нервы изношены и наэлектризованы. От любого резкого звука меня прошибает, словно током. Если меня в кои-то веки настигнут числа, ты поможешь мне их привязать к какому-то событию? Сделать их датами? Пусть даже нанесенными поверх другу друга?
— я боюсь тебя подвести, не уверен, что обладаю ловкостью, нужной для совладения с числами. Я упражнялся ежедневно, как того требуют методички, по нескольку часов подряд записывая репортажи, ничего не понимая в содержании проговариваемого материала. Моя главная цель была отделить зёрна от плевел: писать быстро и главное. Я провёл в изнурительных тренировках больше года, но так и не достиг требуемого мастерства. Поэтому так уклончиво отвечаю на твою просьбу.
— начни просто считать — по нити твоего голоса я смогу вернуть своё тело.
— один, два, три, четыре…
…небо зарастало облаками…
...зрение возвращалось...
07.03.2024