Юлия Кокошко. Пять стихотворений из книги «Там же, ближе к ночи»

В екатеринбургском издательстве «Кабинетный учёный» выпущена новая книга стихотворений поэтессы, писательницы, лауреатки Премии Андрея Белого Юлии Кокошко. В поддержку издания мы публикуем пять стихотворений из сборника «Там же, ближе к ночи» — и приглашаем приобретать книгу в независимых книжных магазинах и на маркетплейсах! 


***

 

Смотрите-ка, майн херц, мой птиц: 

мы поравнялись милостью пути

с Весной, она из землепроходимиц,

и как добра — могла процокать мимо,

у ней не ближний чёс.

Кто знает, отличит ли нас еще?

 

К ней, к ней, мой птиц!

След туфельки ее навеки золотист. 

Вступить хотя б на миг в ее сиянье

(и с нами возлиянья),

а что еще закроет наши язвы?

Изволим промотать с ней состоянье,

какое не успели сколотить. 

 

И разве не Весна — противоядье

от сумрачных кварталов суеты,

неправоты их тесных обиталищ?

Она горит, пестрит, ломает ритм,

она нас всех зажжет, заговорит

и удесятерит!

 

Мы видели, как с уст ее слетают —

(что вы читаете, мой принц?)

шрифты, шрифты…

о, путаник! — цветы, цветы, цветы…

 

Весна роскошна и благословенна!

Она не откровенна —

сулит бессмертье всем своим гостящим,

хоть ей известно — кто-то не дотянет.

Возможно, это мне — к ручью забвенья.

Но ты, майн принц и птиц, мой голубок,

чей миг куда короче моего,

смирен и не впускаешь сих тревог,

и, сочиняя вскользь антистрофу,

приносишь в клюве новую траву.

 

 

***

 

Не смотри на Писарева, он никогда не спит,

а полегших лорнирует, как высоносый шпиль.

Верно, он был укушен вставленным в каракурта,

хотя, скорее всего, подкуплен.

Но в народе этот нагорный пик 

прозывается — Три Вершины скуки. 

 

*

 

Не читай ни буквы его: он махал пером

той из птиц, что оправилась на крупную инспектуру,

и перо его поперечно и преступно!

Правда, что в бумагах ни намантулит,

в грядках выпаханных им строк

цветет горох.

 

*

 

Слышно, за пироманом П. ухлестывала вода,

проливалась ему везде и всюду,

налетала с незваными поцелуями, как Иуда,

то обнажена, то в чумной бауте.

Не гуляй с ним по водам ни пехом, ни на судах,

наш смехач обожает сбросить с юта

ту-другую персону, а то и кучу:

так подносит дары своей плескучей,

ну а как не ссудить ей на баловство?

Миг — и бойко слизнула самого.

 

 

***

 

Мир сотворен дыханием Совершенного и пока

вне конкуренции, что при случае подтвердит тебе,

слышу я, некто по имени Леонардо. Может быть,

в городе, так сдвинутом в прошлое и на юг,

что здешним взорам невидим.

Где нескольким странникам назрело пересесть

с международного автобуса, подкатившего к своему

рубежу, в новый, чей путь начинается.

Где поджидают транспорт на кромке вечерней улицы,

качаемой ранней тьмой и начиненным амброзиями жаром

субтропиков — неизвестно, как зовется и куда ведет,

но протянулась сквозь центр бытия — и безупречна.

И на одной из вершин ее этажей сияет имя «Leonardo».

А окружившие его звезды есть — горящие окна таких же

схваченных тьмой верхних, небесных улиц — и это

лучшая точка обзора, откуда открываются разом —

все мироздание и все насыпавшие его события.

Ну, а если одно примешь за другое, так утвердивший обмен 

на светлой стороне суток, жалок воображеньем.

 

Итого: полусеверные деревья, чье процветание пастельно,

подслеповато, сумеречно и скоротечно, на вседневных

моих асфальтах — обносившиеся в дороге почты

от необузданных, сладострастных султанов той улицы,

что воссели на всякой ветви, на ярусах и террасах,

присвоили изгороди и задышали любой пробел —

эти тяжелые, не знающие сроков бугенвиллеи,

полыхающие кассии, пышные жакаранды и прочий

багряник, и можно укрыться их соцветиями, как одеялом,

и видеть неправды о золотой сердцевине, об ослеплении

и обгоревших, сыплющихся краях.

 

И голубиные перья, что спикировали в мой двор, булавки, 

приколовшие к пыли его — один-два оттенка той улицы,

напомнят — ту, в чьи окрестности слетаются из стылых

времен самые царственные, длиннокрылые,

длиннохвостые, длинноклювые… и в знак расположения

роняют перо, а кто поднимет дар журавля, или фламинго,

или жар-птицы, напишет длиннокрылую книгу… или

самую длинную строку.

Но что наваляешь — мелким, гнущимся голубиным,

если не безотрадное описание семи остывающих сосудов,

крайние два — с бликом солнца на плече?

 

Об этом вспоминаю я от дома к трамваю, глядя,

как ветер на углу неосторожно разгребает березу —

до глубоко зарытых и самых тайных ее белых косточек.

Отсылка к великим карандашам и кистям?

Или это орнитокоптер — и ветер так вывернул крыло,

что надпись «Леонардо» читает только сама себя?

А не то часы с пророческими картинками —

и вдруг распахнули мне свой прогноз.

 

 

***

 

I

Как сообщает писчик неведомого ранжира:

мне про вас все известно. Ну, держитесь!

Готов поделиться материалом с чужими. 

Да стрясутся все ваши сочленения и пружины!

 

Или: мне о вас прояснились забавнейшие вещицы. 

Предавайтесь панике, нови пан Паниковский,

мечитесь и трепещите! 

Осведомленность — верная весовщица,

ей по нраву прибыль — в обильном теле, 

ее двоящийся и троящийся контур.

 

II

Уважаемая осенняя лощина,

мне открылось, кто вы на самом деле —

вне сомнений, двоящийся и троящийся призрак

моего развеянного отца —

тернии и волчцы на пол-лица,

засвеченная туманом долгая полоса,

взятый в воздушную вату чей-то причет

и ночник в головах — пустая пристань. 

 

Где проведать место его исчезновенья,

чтоб пометить тамгой, печатью, надломленной веткой? 

Бросить горсть семян или букв,

низку искр, то есть срезанных на закате бус,

положить халу дыма со стершихся халабуд…

 

III

Ждешь, что время распилит старые петли,

копишь перья на ангела терпенья… 

Но эксперты спускаются из богоравных, 

из каллиграфа, из распевающей филомелы,

безучастные к обещаньям и сантиментам,

и заботник сеет в их след дремучие травы.

Но зато процветает тетка потеха,

и, снижаясь длинной лестницей, вдруг заметишь

на одной площадке чью-то потерю,

перелившуюся в наш фарт:

усачи ключи — от почт, от сейфа, сердца чернобородых,

от вдетой в горошину карты сокровищ…

А склонись — и станут скомканный фант.

 

 

***

 

Человеки-калеки пьют маленькими глотками,

отражаясь в пролете между быками,

золоченные их боками,

и в витрине с вперившимися друг в друга

анкерком вина и чучелом птицы,

в простодушном муже, забывшем довоплотиться

и оставившем где-то треть головы и руку,

и в другом, не бросившем в мир ни взора,

обойдясь без скачущей на ребре посудины горизонта,

не вызнав ни курса ее, ни резона,

но выгуливает свою наперсницу указку,

эту низкопоклонку сороку,
что юлит у ног его и трещит о злонравье дороги: 

камни, пламя, траншеи, вселившиеся в них свиньи,

или взявшие стойку пистоли, питбули…

А не то затесались в самых невинных:

в деву юности — буку горбунью,

над макушкой — не нимб, но бубен…

 

Мне наказано неизвестными голосами —

двинуть вслед и на вечном их вопрошанье

сложиться с ними в одно,

и не суть, где первый, где отрывной,

и составить их описанье,

протокол, отчет,

а потом превратить согласные буквы в пчел,

или в плач и пустить руслу со старыми адресами…

хотя все ручьи и реки знают сами,

кто о ком течет…

28.10.2024