Юлия Кокошко. Шесть стихотворений из книги «Начертания города Мимо» (с комментарием Александра Уланова)

В издательстве «Кабинетный учёный» вышла в свет новая поэтическая книга «Начертания города Мимо» екатеринбургской поэтессы и прозаика, лауреата Премии Андрея Белого Юлии Кокошко. В поддержку издания «Флаги» публикуют шесть стихотворений из новой книги и предваряющий их комментарий Александра Уланова.


В ПОТОКЕ НОЧИ

 

Стихи и проза Юлии Кокошко представляют мир в его разнообразии и яркости. Они, вероятно, связаны с петербургской филологической школой, прежде всего с М. Ереминым, а также с ассоциативной прозой В. Казакова, А. Левкина, Г. Ермошиной, М. Гейде. Вовлечение в тексты большого объема мира требует немалых знаний от читателя. Нужно помнить, что канцлер Германии Бисмарк был подвержен вспышкам ярости, сазандар – народный музыкант в Закавказье и Иране, а рокамболь – гигантский чеснок.

Но для стихов Кокошко, присутствующих в данной подборке, ощущение огромного разнообразия – скорее точка отталкивания. Речь идет, видимо, не об остановке, чтобы успеть вглядеться и наглядеться – а об ускользании. И противостоянии черного и белого.

В первом стихе не просто картина с тяжело идущими волами, но вопрос: кому по силам ночь? И какая ночь? Потому что ночь без ярости, способной сдуть «извалявшийся миропорядок» – лишь «кухаркин покров», а не пылкие дары.

В черном провале между ночных трав «профиль агнца, цербера, кто-то из петушиных» – смесь христианства, греческой мифологии и народного язычества.

В ночи прошлое, память, «топот давно прошедших рот». Чернота ночи переходит в копоть, дым от исчезнувшего. Дым тщеты, где планы превращаются в песок огнедышащей пустыни.

Можно попытаться стать там, где стоишь, и помогать «Господу расстилать цветы и плоды» – полагая, что без этого в мире будет прореха. Помогать малым, опрокидывать возгордившихся. Пытаться охватить множественность бесконечными последовательностями эпитетов: «тела членистоногие и сеткокрылые, / златоглазые козявочные, голохвостые / или копытные, косматые, многорогие...» Попытаться написать книгу имен. Но кажется, что Кокошко теперь во многом иронизирует над чрезмерным доверием к миру природы, где все, кто могут, бездумно плодятся и размножаются.

Сомнительно белое, «первородство мела и молока», потому что они белила и пудра, попытка приукрасить и устроить чистый беспамятный лист. Просят черный и голубой хлеб, пространства неба или ночи. Но люди еще не выросли – недовольны что акридами, что жемчугом, «голоса их визгливы или картавы». Кто-то мечется, путаясь, пытаясь выправить ход событий. Кто-то отдается случаю. Но пыль прошедшего – серебряный колос с зернами будущего.

Продолжаются характерные для Кокошко каскады перечислений:

 

...охра больших и младшеньких

створок, бронза ящиков с кольцом в носу, пыльная

кора футляров от каких-то орудий, ягодник лекарских

снадобий в сплетениях сиены, серебристый прострел

сквозняка и выпершее из книжных крышек ржавое ребро...

 

– и это еще далеко не конец фразы.

Но теперь речь об уходе от всего этого, о покидании. В грохот потока, «неистовый шум реки, которой здесь / никогда не было». Грохот, вероятно, беззвучный, слышный только решившемуся на него. Ритму потока соответствует свободный ритм стихов, порой возникающие и пропадающие рифмы.

Возможно, немногие спасенные – не выбравшиеся из этого потока, а уносимые им: «мелкое / существо – связано из бликов раскрытых окон и еще / не определилось, кто оно» – может быть, потому и плывет, что не определилось. Может быть, этот поток и есть ночь, которая всегда догоняет деревья. Поверх клятв и вожделений, подальше от добродетелей, «назойливее которых только гарпии».

Все меняется – даже земля, превращающая не сдвинувшихся с места австро-венгров в чехов (потому что Австро-Венгрия исчезла и появилась Чехословакия). Но жаль и остающееся, и уносимое. Потому что сон еще быстрее ночи. «Сколько еще деревьев сманит с собой ночь и не сможет / удержать, сколько уплывет корзин и мисок? / Сколько раз мне снова приснится эта вырванная / из пейзажа страница?»

Потому что этот поток – также и движение к смерти. Но он уносит решившегося на смерть, а кто не решился – и не жил вовсе.

– Александр Уланов


***

 

Как бронзовы поступь и шкурность

вечерних волов,

ревущий их слог –

кто первый оглох?

Рога их – медянки и кудри-ракушки,

примеченный вороном кумпол!..

Как тянутся рябь и ехидство ослов –

и всхожесть из многих углов,

на платьях из скупки

секутся секунды,

из глотки текут сазандары...

Как в ближней наводке мордато,

а дальше извилисто скопище вьючных чинов,

чья персть – на фуфу перевязанный сноп

в кольце чемоданов

и в драной четверке сандалий,

на темени – блюдце с луной...

 

Едва умалятся деревни небес

и птица-другая увязнет в резьбе,

так снова судачишь,

кто нынче свезет многосольную ночь –

архары и буйвол, сапожник, портной?

Одеты в косицы мимозы

из втоптанных в долы огней,

на спинах их – бисмарки и фуриозо –

растопленный гнев:

опять ни дурак, ни патриций,

никто в лоботрясах

не скомкал постылой доктрины,

не сдул извалявшийся миропорядок!

 

И ищут по карте,

на чей околоток низринуть свирепую кару –

за то, что пришлось вместо пылких даров

волочь сюда этот кухаркин покров!

 

 

***

 

Чернозобые травы с шелестящей губой,

невинные меченосцы, медонос, рокамболь,

выскользнув через ночь,

обгоняют попаленный клинок,

но едва пошерстишь их по слогам,

а не целый рой,

выясняется аспидный прогал,

растушевка брошенных наспех швов,

черная запись, гарь.

 

Травы и твари их, рвань-покров,

кто раздели здесь темное существо?

Профиль агнца, цербера, кто-то из петушиных,

не то разули какую-то шиксу

или вышедшего из золотых ворот

субчика от ершистых?

 

Может стать, сбывали в растопку

топот давно прошедших рот,

ящик от макарон,

или нечитанную подшивку

тысячи и одной историй,

меж которых сошлось с золой –

сочинение, как здесь разверзлось зло?

 

Отгадай теперь по осколкам,

что выкатились за скобки, в копоть –

и по травам, вдетым в траурные нашивки

и ранжированным все шире,

кто, зачем, как смело?

По соцветьям дыма в антаблементах

тисов, эвкалиптов, летучих лисов,

страстотерпцев и прочих остролистов,

отрешенных все выше к безупречным...

 

И когда за ночной стеной

что-нибудь все время пересыпают –

то ли планы в песок, то ли бремя

утомившихся белых – в ноль,

заплетают в новости – ленту палых,

сыпь – в испанку,

или две пропажи – в четыре пропажи,

и никто ничуть не остынет...

Как не сбить из этого самопала

огнедышащую за переборкой пустыню?

 

 

***

 

Так говорит советник ассоциации Р., помогавший

Господу расстилать цветы и плоды, но не всюду,

а там, где встал сам, однако, без надела сего,

мир бы обезобразила прореха... если сердцу

вашему любезны, говорит он, эти краснощекие

ягоды и дом их – архитектурная форма куст,

и вы уверены: пред вами – не чертеж, на который

опрокинули склянку с кармином в тысячу брызг,

то не оставите их в угрюмой тени гиганта

амбициозных деревьев и позаботитесь спилить,

свалить, опрокинуть возгордившегося. К тому же

высокий объект навязчив для вольного взора.

И всем ревнующим, коих вы обошли

своим жаром и кто могут быть враждебны

вашим избранницам, несомненно, тоже стоит

поджать кислород.

Если же малышкам, высыпавшим вам навстречу,

как облако ягод, не хватит зонтов или шляпок,

а чертежу – плоти, свяжите им одежды

из листьев окружающих.

Подрядите команду хранителей, преторианцев,

гвардейцев и псовых, чтобы денно и нощно

отмахивали и отшатывали от фавориток – алчбу,

чревоугодие, лживость, предательство, яд и огонь,

войну и революцию, приглашены ли они –

в тела членистоногие и сеткокрылые,

златоглазые козявочные, голохвостые

или копытные, косматые, многорогие... Пусть

отирают с ланит избранниц и с фартучков

все случайные черты. Увлеките их

только собой! И найдется ли что слаще

для вас, чем ваши красавицы?

 

И чтоб не вкрались в платья дозорных

расчленители, надлежит вести строжайший отбор.

Добиваясь ответного чувства, выясните меню,

что предпочитают ваши девочки, и увеселяйте их

поющими водами, бегущими из дальних стран,

и обращайте бегущих в вино. Наконец, подарите

всем взошедшим на кусте барышням имена,

чтобы подчеркнуть индивидуальность.

Читайте по их лицам, проникайте в их размолвки,

разделяйте правых и виноватых, защищайте

обиженных, осуществляйте духовное руководство.

Станьте их биографом... И что, если столько имен

не запомнить? Напишите книгу имен.

 

А сколько геройских предводителей семейств

самоотверженно плодятся и размножаются

по наказу Господа, как листья весны, и не могут

перестать, так что вся делянка вокруг полна детьми

числом – счастье! И дети их ревностно следуют

не то наказу и примеру, не то прогрессии, и отпрыски этих…

И если нет возможности – упомнить имена внуков,

и правнуков, и всех потомков, не говоря о лицах,

характерах, отличии, это ли повод – остановиться?

 

 

***

 

Наконец размагничено и распылено

первородство мела и молока,

ишь, колышат свои бока,

и белила и пудры мономанки,

что на каждом шагу в распадке Ночь

называет себя луной,

водянистых букв, рисовой бумаги

и мелованного березняка,

что посажен в глаз большинствами

с мертвыми головами.

 

Дорога очнулась, сколько на ней спасенных!

Вышедшие из оцепленья братья и сестры,

отирая раскованные запястья,

клянчат черного и голубого хлеба…

Но в их толки ввязалось пренебреженье:

не была ли жиганка снежная скатерть в пятнах?

Угощенье – штабель акрид,

целомудрие третьей свежести, жемчуг

мелок, подл и крив,

облака прерывны, и в них семь пятниц,

голоса их визгливы или картавы –

вперехлест...

 

А проникший в продушины переплет

выправлял гешефт и метался

между левой чашей и прочей,

насыпал в одну – идущего через двор,

а в соседнюю – бас и ус его, дамский вопль

и потрескивал на сорочьем...

 

Но иные ступившие за бордюр толпы

брат с сестрой пуляют куда-нибудь

за плечо, наугад: бух! бух! –

или пых, извиняюсь, пых…

и вздымают серебряный колос – пыль…

 

 

***

 

Отклоняешься от сердцевины дома, от сосен и дуба,

чей пробег на закат составили охра больших и младшеньких

створок, бронза ящиков с кольцом в носу, пыльная

кора футляров от каких-то орудий, ягодник лекарских

снадобий в сплетениях сиены, серебристый прострел

сквозняка и выпершее из книжных крышек ржавое ребро –

репродуктор канувших голосов, плюс чаши – трещины,

марс, со дна которых всплывает вечернее сияние, и этот

продольный багровый блеск на сравнившейся с аистом

вазе, впрочем, давно опрокинувшейся…

 

Отчеркиваешь прихоти бывших домовладельцевродичей – и до сих пор не стерлись веревки, связавшие

эту коллекцию вещей – одна ненадежней другой…

Прочь – от назойливой музыки, которая без конца

еле слышится бог весть откуда, но скорей – еле грезится…

Бросаешь позади – дверь, полуоткрытую

не в соседнюю комнату, но в глубину времен…

Отрешаешься от давно подбитых точкой, но еще

кружащих здесь разговоров – и позволяют себя

подслушивать, но то и дело теряют нить…

Последний на пути бакен – китайская банка для чая,

темно-синяя, со свинченной шеей, но в золотом колье,

и прибитые к ее стеклянному боку крайние листья

обещают – посаженный век назад и вошедший во тьму

целый сад…

 

По ходу меняешь взгляды, нрав, отношение к оседлости,

ощущаешь влечение к серо-голубой и оливковой гамме…

И чем ближе – к обернувшемуся в улицы окну, тем

слышнее – неистовый шум реки, которой здесь

никогда не было. Грохот мчащихся вод протянут

по вертикали – и кипит, нарастает, глушит иные писки

и рассекает в этажах ущелье …

 

И вдруг мелькают уносимые водяным шумом мелкое

существо – связано из бликов раскрытых окон и еще

не определилось, кто оно – цветок, или чья-то рифмы,

или существенный тон синего, и рядом – громада медведица,

слепленная из выброшенных сводок о затонувших судах,

с отливом – в голубые каракули: три имени спасенных…

 

 

***

 

Ветер летает здесь не всегда, но деревья всегда

его догоняют. А деревья всегда догоняет ночь.

И один из моих снов неизменно настигнет этот пейзаж.

Взвинченная лестница ростом в рой петель и

самоуправством в три плеча ловит – пируэт за пируэтом,

перескакивая через брошенные едва не в каждом –

то свистящие шепоты и клятвы, то вожделение,

умоисступление, и винный жгут из сплющенных

в четверть окон листает – настоящие и надуманные...

но и те, и эти благословляют с верхов – все камни,

что пригреют их от налета добродетелей,

назойливее которых только гарпии.

 

На спуске из старобытного замка – толпа деревьев:

старичье-эмигранты, дернувшие из австро-венгерских

подданных – в чехи, и дети их, завзятые чехи.

Высматривают ветер, рокочут и собираются жить

дальше и дальше. Заскучавшие в старом обличье

сосны перевоплощаются в дубы и буки, и каждый

лист зряч – и видит солнце во всех проекциях сразу.

И земля им полна и милостива.

 

Этот неразрешимый оттенок зеленого – как ноющая,

саднящая нота, которую натягивает смычок – и

заодно отпиливает от меня остаток времен.

А ниже – убегает по треку реки вода, и вечно уносит –

не то корзину с героем, не то миску лодки.

Сколько еще деревьев сманит с собой ночь и не сможет

удержать, сколько уплывет корзин и мисок?

Сколько раз мне снова приснится эта вырванная

из пейзажа страница?

 

Как очередь за младенцами наперебой воркует

лишь о младенцах, так листы того леса щебечут

о том, что славно нацелить на мир – тьму-тьмущую

глаз и узреть его как абсолютную радость,

так в веренице на тот свет турусничают

только о скором транспорте – и так мозжит этот

оттенок зеленого, и пилит, и пилит меня за...

ну, не суть, за какие грехи.

20.09.2021