В московском издательстве «Стеклограф» вышла книга прозы поэта, прозаика и переводчика Ирины Машинской. Сегодня на «Флагах» в поддержку издания мы публикуем фрагмент из новой книги — и рекомендуем приобретать книгу в независимых книжных магазинах!
И Я ПОДУМАЛА О СКОТТЕ
Ночью началась реакция на вакцину, и так трясло! Не озноб, а прямо какая-то пляска Св. Витта. Так у меня было, кажется, только два раза в жизни: один раз в коридоре роддома в Москве, когда я там валялась после родов и об меня спотыкались, и потом дали бесполезное тонкое одеяло тюремного цвета; а другой раз — уже в этой жизни, но тоже не хотелось вспоминать. Я лежала под сотней зимних американских одеял в сотне свитеров, но это не помогало, и я решила лучше думать о моих героях — как Скотт и его товарищи тащатся по ледяному леднику Бирдмора на своем печальном пути с полюса, когда они уже нашли палатку Амундсена, и в ней немного припасов для нашедших и письмо норвежскому королю — Амундсен вежливо просил Скотта передать; и как они тащатся по шероховатому от радиации льду в крупных кристаллах, — Скотт жаловался, что это как по песку пустыни, — как им метет в лицо, а они всё равно знают уже, что их опередили всего на месяц, и все кончено, больше на Земле полюсов нет, а им всем хочется быть первыми.
Я попробовала думать об экваторе, чтоб согреться, все равно полюса смещались, но есть что-то отвратительное в этих лианах и цепляющейся зелени, и я решила думать, как люди, которыми я восхищаюсь, неутомимо идут сквозь пустыню, как Чихачёв; но я не помнила, где он шел, он был всюду, и ни на чем не удавалось остановиться и представить, кроме того, что у него было доброе лицо и его звали Платон и он умер в Париже, а больше никого, кроме Пржевальского в пустыне Гоби, которую вообще непонятно зачем пересекать, а ночью на нее спускается такой дикий холод; тем более, что Пржевальский был неприятный, жестокий, собирал — кажется, в «Даре» это было — хвосты от убитых яков, а туши выбрасывал; ясно, что в принципе такой человек действительно мог быть отцом Сталина — конечно, легенда, но его памятник над ослепительной ледяной синевой Иссык-Куля — я его видела тогда, студенткой в универе, когда все еще только начиналось — это же чистый генералиссимус; и я тогда решила думать про своих, как они жили при Сталине, и всё, через что прошли, и не сдавались, и не жалели себя, а спасали друг друга, как Оутс, когда он сказал, что выйдет по нужде — и пошел на своих отмороженных ногах от палатки, и они все поняли и не остановили его, он не хотел быть обузой. А что, если у меня и вправду пляска святого Витта, она еще называется «хорея» — но от мысли о стихах стало почему-то странно, хотя немного теплее, как в дырявых шерстяных носках.
И я подумала о Скотте в ту их последнюю неделю в палатке, когда они не могли выйти из-за метели, которая продолжалась 10 дней, до конца марта; он вел еще дневник, а Уилсон и Бауэрс уже не писали родным, как прежде, и как выяснилось — это их метеоролог уже потом установил, Симпсон, который не мог себе простить гибели обожаемого Скотта, — что никакой метели не было уже, никакая метель не длится в Антарктиде 10 дней, и наоборот, стало теплее; но Уилсон и Бауэрс говорили ему, что метель, потому что знали, что он не дойдет, они не могли его оставить; и, конечно, у них у всех были таблетки, Скотт всем раздал на всякий случай, но я не думаю. И как он в последний день написал письмо королеве. И тогда я сразу вспомнила, что вчера вечером узнала с большим опозданием, как в каком-нибудь 1912 году, что принц Филипп умер, и мне стало жалко королеву.
Я вспомнила, как папа, который обожал всё британское, все это королевско-морское и офицерское, тыкал тонким твердым пальцем в фотографию в голубой тканной книге «Дневника»: «Смотри как эти люди едят… в Антарктиде! Как они гладко выбриты и подтянуты». Откуда он знал, как они выбриты — фотографии были такие тусклые! Но эта легенда меня всегда поддерживала; в трудные моменты я вспоминала, как они сидят — еще все вместе, на своей пахнущей свежим деревом базе, еще до всего, их много, ещё весёлые, едят ножом и вилкой и слушают лекцию про какую-нибудь Японию. И потом я вспомнила другую фотографию, где стоят — четверо, потому что один снимал — у той палатки Амундсена и его четырех спутников, их опередивших, грациозно, без всяких там научных исследований и лекций проскользивших к полюсу на своих сильных норвежских ногах и быстро вернувшихся сквозь ясную синюю погоду. Я помнила там такие четкие линии — то ли крест, то ли веревки, такая ясность и четкость, полная гармония композиции, абсолютная гармония поражения.