Хесус Монтойя. Чёрный мотоцикл моего отца (перевод с испанского Анны Орлицкой, Натальи Метелевой)

«Флаги» продолжают серию молодой латиноамериканской поэзии в переводах Анны Орлицкой и Натальи Метелевой. Пятый материал в серии – стихотворения венесуэльского поэта Хесуса Монтойи. Приглашаем прочесть и предыдущие подборки: 

– «Забота о больном воображении» Фернанды Мартинес Варелы  

– «Моё лицо – это дерево жакаранда» Кэтрин Медины Рондон  

– «Слова как зубы» Мелинны Герреро

– «Муше – это стихотворение, которое никогда не умрет» Элвиса Герры


Монтойя действует в протяженных границах диалогического воображения, играя в этой книге с просодией португальского языка, а также рассказывая о своем сухопутном путешествии в Бразилию и обучении за границей. Его поэзия, многогранная с точки зрения языков и дискурса, как и большинство современных стихотворений, находится в поиске гармонии в условиях беспорядка, и, вполне возможно, стремится уберечь то семя надежды, которое заронил современный космополитизм и которое все еще сохраняется в нашей эмансипационной картине мира. Скажем, это способ напомнить нам, что мы продолжаем жить и писать в присутствии других. Или, скорее, это присутствие проливает нечто похожее на скудные лучи дружественного света, которые поэтическое творчество все еще может нам предложить в начале XXI века.

Густаво Герреро, «Пять венесуэльских поэтов нового столетия»

 

Я хотел бы закончить этот краткий обзор венесуэльской поэзии, прокомментировав недавно вышедшую книгу Хесуса Монтойи (1993) «Улица Сан-Паулу» (2019). Поразительно то, что в ней происходит довольно решительное переприсвоение авангардистского высказывания. Если задаться целью определить линию преемственности, то она будет связана с творчеством Висенте Уидобро. Это как правило объемные тексты, стихотворные и прозаические, испытывающие в действии скорее неистовую дискурсивность, нежели лексико-синтаксические разрывы. В сборнике присутствуют ярко выраженные интертекстуальные связи с современной венесуэльской и бразильской поэзией. Последняя часть книги, «Плавающее изображение», содержит удивительную серию фотографий, что наделяет эту книгу дополнительным уровнем художественного поиска.

С другой стороны, в способе поэтического письма Хесуса Монтойи ощущается близость (и интерес) к творчеству Эктора Эрнандеса Монтесиноса (оно стало предметом исследования магистерской диссертации Монтойи в Бразилии). Этот интерес влечет за собой обновление языка, который дистанцируется от «разговорности», упрощения, создавая переживание на вербальном уровне, которое нельзя свести только лишь к смыслу в классическом понимании этого понятия, отказываясь при этом от эксплицитного обращения к личному и историческому.

Непросто показать ту силу, которой обладают эти стихотворения. По сути, она заключается в нарастании цепочек образов, которые создают определенную атмосферу и ритм. Безусловно, Хесуса Монтойю можно назвать самым «стихийно» пишущим из всех прокомментированных поэтов: он продолжает важные традиции венесуэльской и латиноамериканской поэзии, связанные с авангардом 1960-х годов, авангардом, который активно исследуется также и другими латиноамериканскими поэтами. В этой книге не дано четких формулировок о ситуации в стране, и в этом смысле книга поддерживает определение поэзии, предполагающее, что она является исследованием языка или, по словам Монтальбетти, «критикой языка, его границ и его власти».

– Луис Мигель Исава, «Зачем нужны поэты во времена страданий?»

 

Перевод с испанского Натальи Метелевой


КОМ НЕМОТЫ

 

       Дрожащий язык просыпается, чтобы подмести в доме.

  Драит обленившееся тело, малюет отсутствующие

   мускулы позвонков.

 

Сегодня ясновидящий понедельник, и надо подмести в доме,

         думает он.

    Дом языка не крепок,

       белые стены его поросли зеленью,

  хрустальная гостиная смотрит на нас, смотрит, как мы 

блуждаем по тощим, словно тени, коридорам.

  Он не символичен, не травояден, но светояден, нi?

Язык – это пустая маска?

     Невротическая скорлупа?

 

Язык старается украсить свою работу.

Вы что-то ему сказали? Скажите правду,

ведь я так одинок, вернее, так одинок язык,

   что изобретает ничейный акцент,

необходимый надрез.

 

   Он подметает в доме и слушает песни своей земли.

Земля языка находится вне его тела,

            но реальность чего-то требует.

      Но требует ли?

  Беспокойная реальность требует от него событий.

Его прабабушка, например, умерла в прошлый вторник.

Язык плакал в одиночестве на лестнице

   напротив деревьев.

Он плакал особыми слезами, если не сказать эпохальными,

     что, дрожа, стекали по его язвам.

Я бы сказал, это слезы-звезды, словно собачий лай.

 

Кажется, в этом месяце для языка 

     нет никакого места.

Но сегодня, в понедельник, его желтая метла

   выметает пыль, невольно выметая и хлам,

разбросанные по полу вещи.

 

Уже несколько дней язык не подметает.

Уже несколько дней ни с кем не видится, ни с кем не говорит.

 Сегодня понедельник, переполненный образами,

    брошенными вещами, похожими на вездесущие звуки.

 Он мягок, и каждый его сосочек проходится по отдельному

        раздробленному слову.

Ощупывает бороздки, разбирает письмена в тайниках.

 

Он уподобляется тому, что метет.

    Взметает грязь в воздух.

Метет, подметает свой нежный корень, я бы даже сказал, прозрачный.

    Воздух – это семя языка.

 

Он метет, выметает зачарованных пауков.

Говорит им: хочу, чтобы темнота меня разоткала.

Это вводит нас в заблуждение,

ведь сперва идет тень, а затем язык.

       Сперва идет тень, ее тянет за собой свет, что сочится из окон.

 

       Тень языка – не гроздь,

   но некий предмет.

Застывший предмет,

отбрасывающий свой призрак,

    свою жуткую наготу на поверхность.

Поверхности и еще раз поверхности маскируют его присутствие.

Теперь он одет по-другому.

   Его тряпки лежат без дела, как скелеты в урнах.

   Или он только мечтает об этом под прицелом взглядов,

       такой неуклюжий, такой безвозвратно потерянный.

 

Он видит себя немой толпой,

    небесный пантеон ожидает в груде пыльных вещей.

Солнце, как надрезанная луна, рождается из-под земли,

    терпит взгляды. 

 

Затем он забывает.

Затем рассекает утро досужими вопросами:

    я камень? я камень, описанный

в книге? 

я камень, облаянный на странице?

я – еще один такой камень?

Ни один камень не равен другому.

  Быть может, я даже осмыслил

камень?

Блуждая, я превратил его в крематорий тайн.

Речь, речь тем временем переносит курильщика во снах

    через раскрытую, как губы, дверь.

С кем он говорит? И о чем?

      В этот понедельник так тихо.

 

Он смиренно собирает свои сомнения.

         Язык, словно черепаха, прячется сам в себя.

Из книги «Улица Сан-Паулу» (2019)

 

 

КЛАДБИЩЕ ОДИНОЧЕСТВА

                                                   Сауло Марино

 

     Я пишу о тигре, который смотрит, как я прячу спину за рюкзаками.

  Лапы его на земле.

  Его глаз растекается разными цветами по моему черепу, полному звезд.

 

Остановившись в Кампинасе, сквозь голубое стекло я прочитал по буквам: Кладбище одиночества.

              Животное неспешно вылизывало свои когти.

 

 Тигр словно полоска пыли.

 Тигр словно полоска птиц, вышивающих путь.

                Он поджидал меня у выхода из автобуса.

                Я вернулся.

 

Добро пожаловать, дождь.

Добро пожаловать в эти места.

 

    Тогда в городке Сан-Карлус мои первые шаги протянулись сквозь ночь.

    Темный пиджак и старые сапоги скрывали поющие звезды.

 

        De onde você é?*

 

   Это же покинутый дворец, спрятанный у меня в голове?

      В глубине находился сад, небольшая статуя рассказала мне

                о своем лесном танце.

 

Однажды утром мы направимся к землям твоего отца.

     Дети выйдут на улицы.

     Заброшенный вокзал будет сиять, словно горло призрака.

     Двери будут беззащитны перед твоим криком.

 

     Мой отец посеял семена деревьев.

     Мой отец – дерево, что видит сны, когда вокруг бродит ночь.

     Мой отец поет со мной.

     Эта лампа, что восходит в пространстве от моего голоса.

     Эта лампа, что освещает мой дикий глаз,

              мою всевидящую жажду дорог.

 

 Приходи, в моем доме ждет бесконечность тетрадных листов.

 Она ждет, ждет. Слова подобны гвозди́кам, когда их произносит огонь.

       Свободные, хриплые, безоблачные полевые слова.

Слова словно руки, беспорядочно перекладывающие черепицу, что боязливо спрашивают

          о смысле вещей.

Кочевые слова исцеляют пустоту этого южного континента.

 

               Приезжай в Итирапину, брат.

               Итирапина – это черный аккордеон.

               Приходи ко мне, познакомишься с Адонираном Барбосой,

               его шляпой, что крестит иллюзорность моего суждения,

               его записками-близнецами, что вращаются в глубине этого видения.

 

       Мы всегда будем здесь.

Из книги «Улица Сан-Паулу» (2019)
* Откуда ты? (порт.)

Сан-Карлус

 

858-Й КМ

                  Ивану Аранго

 

Голос сельвы казался телом паука.

     Он так же спускался по воздуху, желая придавить меня к высохшей земле.

Я схвачен, подумал я.

 

Не прошедшего инициацию следует поить из легкого сосуда.

 

Тогда я испил из источника.

      Я слышал язык пемонов*, слышал, как сочетался браком золотой Тепуй,

пока брел пустынными тропами от соседней границы.

 

Слабым оказалось тело для ритуала.

 

Я читал Руми, сидя рядом с мастерами,

что собрались в самой толще времени,

когда стряслось происшествие и колесо перестало вращаться.

 

      Тогда я отер влагу с отцовского лица, чтобы узреть его истинного.

 

Высохший, высохший подсолнух, собиратель камней,

           ни одно слово не вынесет веса того, что совсем не имеет веса.

Человеческий облик словно ночь перед бесконечностью.

Облик, вершины. Это был я, это были они.

 

                 Один неистовый цветок оплел меня историей своих жизней. 

 

Рука ювелира казалась драгоценным камнем, вонзившимся в землю.

Водным минералом, побледневшей радужкой, как в глазах мертвецов.

     В Санта-Элена-де-Уайрене рука мастера поддержала руль.

 

Для того, кто никогда не уезжал, в другой стране всегда ночь:

рана, ломающая крыло, от него ускользает.

Я замолкаю, и знак рассеивается легким дымом.

Стёкла, стёкла, шоссе, колкий пейзаж.

 

Огромное встретил я ликование светлой ночью в сельве.

    Кости мои были светом, пусть и не вечным,

            вновь возникающим светом между волнами.

 

Великая Саванна, ради света листья покрывают гребень ветра и отражают нас.

           Ради света тело растет, замирает шпага.

Ради света не дремлет хлеб.

Ради света я запечатал дверь.

Ради света стал я пером, колыбелью, картой в колоде судьбы.

Ради света улыбнулся растению ангел.

Ради света растение – ангел мой.

Ради света пробивался этот источник в моей голове.

          Ногти, тина, клочья.

Ради света посадил я в землю кольцо, словно безъязыкое солнце.

Ради света простился с родителями

    и, став черной рыбой, взирал

           на камень, что свернулся на дне морском.

 

Проведя ночь без сна, я пел мастеру,

сияя, сияя в своем белом замке.

 

     Представляю, как мать улыбается.

Ее ноги как чайки разрушают острова с сиротливыми домиками,

     дороги людей, ради света ушедших в другие страны.

Свет между стекол, дождь, дождь

              или тигриный рык, строки побега.

 

Ты пошел к колодцу и сотворил воду,

лишь невидимое с тобой говорило.

 

Это было началом любви.

Это было силой любви.

Из книги «Улица Сан-Паулу» (2019)
* Пемоны – одно из самых многочисленных и древних племен индейцев в Венесуэле.

858-й км

 

Около шести часов пополудни машина заглохла. Она просто перестала заводиться. Мы с дедушкой и мои другом Хулио принялись ее толкать и таким образом смогли проехать несколько километров до дома семейной пары пемонов. Они помогли нам. Через некоторое время машина наконец завелась, и мы снова пустились в путь, но уже через полчаса она снова заглохла посреди шоссе, когда уже стемнело. Там мы провели ночь и часть следующего дня до четырех часов пополудни, когда наконец смогли продолжить наше путешествие. Тем утром я сделал эту фотографию. Великая Саванна, Венесуэла. 

Великая Саванна

 

ЧЕРНЫЙ МОТОЦИКЛ МОЕГО ОТЦА

 

Слова – да, а поэзия – нет. Тысячи слов, а поэзия – нет. Жесткие, настоящие слова, выходящие через поры, прилипшие к ним. Слова – да, а неподвижная земля и лабиринт – нет. Слова, тысячи слов, дышащие везде, словно дикарь, не несущий на себе своего отражения. Слова – да, но не как мясные полуфабрикаты, а как настоящее мясо. Слова с открытой пастью, сражающиеся за дольку будущего. Слова – да, нескончаемые, широкие, танцующие, а поэзия – нет. Поэзия – никогда больше.

– Эрнесто Каррион. Учебник шума

 

     Жизнь остается позади, когда мы с отцом словно пуля мчимся сквозь тропики 

  на его черном мотоцикле,

подстегивающие нас лучи солнца плавятся на лету, и ветер стремительно несется

за черным металлическим жеребцом,       кажется, время останавливается,

     так и замирает на трех часах пополудни в пустоте первого января.

 

  Мы с отцом бороздим шоссе, соединяющее Сан-Хосесито и Сан-Кристобаль.

 

Деревья кружатся в водовороте, словно дребезжащие пятна под небом.

     Деревьям знакомо стремление к бесконечному полету, мне суждено его полюбить, даже если я не уеду.

 Деревья заглушают удушающий шепот города и стискивают его, как загоревшийся корень, за которым не видно стволов.

 

Мы с отцом едем в шуме ветра, медленно, бесцельно.

      Его зеленые глаза сверкают в разбитом зеркале заднего вида,

      как два шрама, раскрытых передо мной.

      В этой тишине наши воспоминания надавливают на асфальт.

        И внезапно голос звучит все громче и говорит мне о будущем.

           И я думаю, что отец – один из выживших, что детство, должно быть, уже далеко,

                  как и многое другое.

              И вот в этом мимолетном образе, который может сложиться только в путешествии,

  где будущее – это прошлое, прошлое – это прошлое, а настоящее – это невинность,

город возвращается, вот он уже влачит

                  свое темное тело туда, где нас уже нет.

 

   Мне знакомы все виражи его немыслимого пути,

                                острый край, что ночью я видел во сне,

           тонкая линия, за которой все разбивается вдребезги.

  

           Ничто теперь не вернется в прежнее русло.

 

        Некоторые говорили мне остановись юноша,

              и я оказывался на полпути посреди вечера, как пес, и открывал глаза,

     а с ними – небо в степях, на улицах, над освещенными тротуарами.

 

   Сколько шума, всего лишь чтобы сказать, что там меня ждали друзья,

             рисовавшие задыхающийся день, когда я молча писа́л;

                         но кому какое дело,

что я не повторял географию этого старинного дома        что я воспел лишь ледяной портрет

     уснувший в веках       что я повесился, подобно брошенному в этом дворике цветку

         на глазах ужаснувшихся родственников,

   что мои слова сверкали среди мертвых листьев, которые мать разрывала в клочья.

 

         Ослепляющие пески и метели внутри горы,

  пристанища холодных ножей, за каждым углом – трупы с открытыми ртами

                     были частью этого голоса, что слепо

    опрокинул мелодичную пронзительность района, где я бродил, как призрак.

                    Ничто не имело имен, ничто не должно было иметь для меня имен.

 

      Даже если в имени я спрятался бы, обезумев,

                   даже когда на террасе дома, носившего женское имя, я поднимался по небесной лестнице,

    когда умер девятилетний мальчишка,        и услышал со всей отчетливостью:

               чистый лист есть закрытая дверь.

 Именем креста слабеет ветер под Ла-Ломой,

  словами песен о святой троице районных пьяниц.

                           Я услышал со всей отчетливостью.

Путник из Сан-Кристобаля,      которому я что-то должен и не помню, что именно и как отплатить.

 

         Широко простирается равнина Сан-Хосесито и ее гнилостный запах.

 

Мне надо что-то сказать?       Смерть, как и поэзия, не может быть высказана.

Мне и правда надо что-то сказать?       Мотоцикл моего отца выпускает дым,

как сон,                    дым – это плод пепла, а сон – плод чьего-то голоса.

Голосу отца неведомо прошлое, это очередное царство, где бушует пожар.

Его шепот прерывает будущее, чтобы закрыть одно окно и открыть другое: сынок, за этой горой

   находится самая большая свалка Сан-Кристобаля. Папа, отец. Я напишу тебе. Его взгляд полон нежности.

Куда приводит нас жизнь и когда. Я напишу тебе. Ветер как тень между нами. Я напишу.

    Тонкая тень, которую мы пересекаем на черном мотоцикле.

 

             И я представлял, как обиваю пороги, лишенный себя самого.

                И вскоре пошел ливень и мы снова пустились в сияющий путь.

                  И я верил в это стихотворение, но гроза громыхала иными звуками.

                     И я молча ехал по черной земле, которой сам же дал имя.

                        И дома́ с пробитыми крышами по пути были черными,

              черной была звезда, освещавшая шоссе до Санта-Аны,

         черным было немое трепетание окна, ко мне обращенное,

    старая бельевая веревка в дыму расплывалась в собственном образе,

                      черным был хор молебнов, что мне поют.

 

               Некоторые говорили мне пой юноша,

                           и я возносил голосом, похожим на окровавленную птицу,

эту землю без истории от звездных гор к небу,

          от моих слов, что утонули в немоте мертвецов,

                  этo земля, что таит беззащитность пустынных дорог,

                                      что в зелени и в бедности клонится вниз,

что уже не народ, не город, не голод, вся собранная во взгляде

              того, кто своими мечтами ее сжигает,

этo земля оглушенных чувств, подобных песчинкам, которые ветер разбрасывает, но не уносит

                 это земля, где настоящее – не вечность, не пятно, не горячая радость,

   этo дремлющая земля, где я пишу из прошлого отрезанным языком,

                 произнося извечную предательскую молитву,

   это земля, где мое живое воспоминание слишком молодо, чтобы вообразить аромат зимы,

                                             этo зловонная земля свободных голубей и колоколов,

           огромная, словно запертый дом,

этo громкая земля, которую мы с отцом стремительно рассекаем на его черном мотоцикле.

Из книги «Есть место за пожарами» (2017)

 

Перевод с испанского Анны Орлицкой

Краснохвостая чачалака в Сан-Кристобале

12.02.2022